№19 |
![]() |
|||
Перечитывая ее книги ХУТОР, КАК ВСЕЛЕННАЯ …Прожив уже четверть века в Москве, через тринадцать лет после опубликования прославившей ее повести «Вам и не снилось» Галина Щербакова сказала: - Я до сих пор себя воспринимаю как человека в глубокой провинции. Переехать в Москву не в молодые годы, а в достаточно взрослые – это все равно как сейчас переехать в Америку, в Израиль, во Францию. Потому что Москва – это совершенно другое государство в России. Когда переезжала, об этом не подозревала, я очень рвалась в Москву: приеду – начнется новая жизнь. А началась мука, началось страдание, которое в глубине души и осталось. Провинция живет по совсем другим законам: хорошим, дурным – называть не будем, потому что там тоже всего полно. Мне когда-то очень умный человек сказал, что Москва приблизительно на 15-20 лет живет впереди провинции. По культурным параметрам, по информационности, сейчас можем сказать – по политическому пульсу. Тогда, 25 лет тому назад, я не представляла, что такое может быть. Провинция еще дремлет, спит, приходит в себя – Москва же мотает эту жизнь уже в другом времени. Надо было перейти в другую скорость. Когда приезжают люди, которым 20, 25 лет, – у них все бывает нормально. А мне было больше, у меня было уже двое детей, была своя сложившаяся жизнь. Поэтому мне было очень трудно. И до сих пор мне в Москве трудно. Вспоминаю провинцию – это патриархальное время, дом родителей, где я могла быть сама собой, не заботясь о том, как на меня посмотрят. Мама поймет, мама и бабушка меня любят такой, какая я есть. Такое ощущение родного осталось до сих пор. Я жила в Челябинске, в Ростове, в Волгограде. Не надо представлять, что провинция – рай небесный. Нет, в ней свой мрак. Но мне сейчас те годы вспоминаются очень светло. (Из интервью для телевидения, 1992 год). Это откровение помогает понять, почему мотивы провинциального бытия возникают едва ли не во всех сочинениях писательницы. И какая это разнообразная провинция! Существование в Заячьем хуторе сильно отличалось от жизни в станице в восьми километрах от него («Чтобы добраться до него, надо было спуститься по откосу и таким непростым образом дойти до переброшенного деревянного мосточка, который висел над каменным дном балки, весной и осенью залитым водой»). Для деревенской девочки было шоком перемещение в маленький шахтерский городок. «Ее потрясало все - шахты, двухэтажные дома, электричество и школьная канализация… Что касается учебников, их она знала в пятнадцать раз лучше нас. Но она не знала, что такое саксофон, трикотаж, муззапись и террикон». Но вот в таком же горняцком поселке появляется – нет, не столичный житель, а тоже провинциал, но из солидного населенного пункта, может быть, областного центра. Вот он «привычно выпрыгнул из автобуса и тут же схлопотал замечание: - Осторожней, молодой человек, не на Красную площадь прыгаете, а в пыль. Людям из-за вас теперь не выйти. - Извините, не рассчитал, - ответил Илья кому-то за облаком густеющей пыли. – Что у вас остановки не поливают? - Чего? – возмутились сзади. – Правильно! Природу не жалко! Растрачивай, чтоб ему сподручней было… Лей дуру-воду на землю. А сколько ее осталось – знаешь? - Нынче никто ничего не бережет… - Осторожно спускаясь по ступенькам, пассажиры с готовностью продолжали дискуссию. Илья махнул рукой и пошел через площадь. Он уже знал: не уйди, разговор никогда не кончится». Вот уж поистине «Каждому городу — нрав и права̀, каждый имеет свой ум-голова», как выразился почитаемый Г.Щербаковой украинский мудрец Григорий Сковорода. Что уж говорить о Москве, которая для этих жителей «глубинки» не просто другое государство, а другая планета. Пробившись сюда благодаря могучему стремлению, незаурядным личным качествам или просто оказавшись на ней в силу слепых обстоятельств, одни из этих пришельцев стараются стать инопланетянами-москвичами, а иные норовят приспособить ситуацию «под себя», меняя, по существу, природу этого небесного тела. Галина Щербакова показывает нам десятки лиц, характеров и судеб «состоявшихся» и «несостоявшихся» москвичей - бывших обывателей захудалых хуторов, разнообразных городков и станиц, респектабельных областных центров. «Разве это не правда, - размышляет один из ее героев, - что он, пацан из богом забытого хутора, стоит тут, и ему хорошо, и завтра будет так же, потому что он взял свою высоту – выше ему не надо, но и ниже тоже – и его с этой высоты уже не сбить». «Столица, братцы, - это уже совсем другой персонаж Щербаковой, - не для белого человека. …Столица – это, родные мои, мясорубка. Входишь цельным куском – выходишь фаршем. И это при том счастливом обстоятельстве, если тебя не обмотает вокруг винта…» Да, судьбы многих выходцев с периферии, по наблюдениям писательницы, складываются драматично, а то и трагически. Особо ее волнуют сложности жизни женщин – очутившихся в столице благодаря профессиональным способностям или приехавших в Москву вслед за мужьями. …«У Натальи ничего не вышло в Москве с институтом. Группа, в которую она попала, с отвращением ее отторгла. За то, что та примитивно любила Есенина и музыку Пахмутовой, душилась «Красной Москвой» и произносила фрикативное «г». Это на русском-то факультете!.. - …Я ж в нашем институте первая была, а тут я дура дурой…» …«- Я их боюсь, - печально сказала Ася. – Я с ними чувствую себя тяжелой, неуклюжей. У меня мозги поворачиваются медленно, как жернова. У меня мало слов. Я мало видела». …«Однажды, когда три дня не выходила на работу уборщица, она приехала в редакцию в шесть утра и босиком вымыла, вычистила все сама, боясь только одного, чтобы ее не увидели в таком виде. Не то чтобы она стеснялась, она, крестьянская девочка, не стыдилась и не гребовала, как у них в Заячьем говорили, черной работы. Она смущалась возможной реакции сотрудников, этого их идиотского удивления, что она – жена такого-то! – полы моет. Она стеснялась и возможной умилительности, в которой было бы что-то и низкое, и оскорбительное, и жалкое одновременно». …«И стала Тася попадать впросак, принимая за чистую монету длинные и сладкие телефонные разговоры новых подружек. - Ах, так тебя хочется видеть! Ах, собралась бы! Чтоб нос к носу, пошептаться, поплакаться… И влезала Тася в сапожки, и ехала через всю Москву, держа за жгутик коробку с тортом, чтобы обрадовать кого-то, что дать возможность – как это? – нос к носу… Всегда приезжала не вовремя и некстати. Будто и не звал ее никто. Потом поняла: телефонный стиль отношений не подразумевает большего, чем разговор в трубку. Поговорили, и хватит. Ехать-то зачем? …И снова ехала, потому что опять верила необязательным словам, и опять попадала впросак с этим своим простодушным буквализмом». И, получается, «московская штучка» по имени Каля, воплощение новомодной столичности, права̀, когда утверждает: «Все рвутся в Москву, и никто не понимает, что тут еще надо суметь выжить…» То есть стать, как все. А как все? «Они тут все сами по себе, и чем теснее за столом в компании, тем больше они сами по себе. И никому ты не нужен в этом муравейнике, никому ты не интересен…» Но есть и более тяжелые разочарования: «-Знаешь, я ехала в Москву под лозунгом «Наши – самые лучшие. Со знаком качества». Оказалось – фетиш…» Какой уж там знак качества, когда у «выжившего» провинциала, протопавшего по земле от старозаветного хутора до столичного Триумф-Паласа, вызревает истинно масштабная мудрость: «Нельзя связывать свое благополучие с благополучием России. Безнадежное дело… Ей чем лучше, тем хуже… И наоборот. Такая страна… Единственное, чего стоит в России добиваться, это чтоб она тебя боялась… Ценить она не может, уважать не может… Такая у нее природа…» Конечно, слова эти принадлежат отнюдь не кому-то из любимых героев автора. Но характерно: никто, ни автор, ни другие персонажи не оспаривают их. Тоже осваивают столичную сноровку выживания?.. …К одному из героев романа «Реалисты и жлобы» в один из самых драматичных дней его жизни вдруг являются два жителя его родного хутора. «И пахло от них деревней – яблоками и навозом сразу, и не то стыд, не то просто сентиментальность ощутились вдруг глубоко и остро». «Он бесконечен, хутор, как Вселенная… Верен, как судьба… Всюду тебя настигнет, всюду найдет…» И с этой не слишком радостной мыслью своего героя автор тоже не спорит. Такой уж писатель: у каждого романа есть сюжетный финал, и у каждого продолжение следует – в наших мыслях. А.Щербаков
Другие публикации этого раздела http://obivatel.com/artical/102.html http://obivatel.com/artical/134.html http://obivatel.com/artical/156.html http://obivatel.com/artical/190.html http://obivatel.com/artical/219.html http://obivatel.com/artical/251.html http://obivatel.com/artical/270.html http://obivatel.com/artical/285.html http://obivatel.com/artical/318.html http://obivatel.com/artical/345.html http://obivatel.com/artical/375.html http://obivatel.com/artical/396.html http://obivatel.com/artical/407.html http://obivatel.com/artical/427.html http://obivatel.com/artical/465.html http://obivatel.com/artical/470.html |
Галина ЩЕРБАКОВА
…И ВСЯ ОСТАЛЬНАЯ ЖИЗНЬСтатьи, интервью, заметки
ПРОДОЛЖЕНИЕ. Начало РАССКАЗЫ – СУМАСШЕДШИЕ СУЩЕСТВА Фразка, словечко, манера – все бесценно
ВЫ НЕ ВСТРАИВАЕТЕСЬ В КЛИН В Издательском доме «Один из лучших» вышла новая книга Сергея Пичуричкина «Изучение пройденного. Повесть, рассказы». Автор подарил экземпляр новинки писательнице Галине Щербаковой. Та написала свой отзыв о ней. Сережа! Вы меня удивили. А это для книгоманки со стажем в жизнь и писательницы со стажем в полжизни, поверьте, немало. Читать взахлеб? Ну, знаете... Я это проходила в школе. Но ведь и «взахлеб» этот непростой: то не оторвешься, то нервно пропускаешь абзацы - ничего при этом не теряя. И вот на этом самом месте - месте пропуска абзацев - возник вопрос-сволочь: графомания или гениальность? Графомана пучит и пучит, может ли пучить гения? Я все знаю про искусство отбора, про единое слово в тысяче тонн словесной руды и прочее, прочее... Вы знаете тоже. Вы мальчик умный. Дорогого стоят ваши негры в белых халатах, которых вы боитесь потерять, уснув. Это писательское наблюдение существует и в наоборотном виде: боюсь проснуться, потому что боюсь забыть сон. Вы любите играть сном и явью: «попытаться у себя во сне проснуться, но остаться при этом спать»*. «Бессонный ноктюрн» весь такой кувыркательный, и мне понравилось в нем пожить. Хотя, вскормленная классическим и социалистическим реализмом (простите, синьор, - возраст), я как-то легче принимаю вашу новеллу «Холодно». Вы как бы собрали себя в кучку и написали что-то простое, как бы для народа. В целом вам до него, народа, нет дела, и правильно, сэр! Вам больше подавай Конфуция - как я вас понимаю! - вам ведь надо написать, что «больше всего на свете ежик не любил меньше всего...»* Вы очень изысканный гений-графоман. Вы переполнены всем. Алло, вам что? Все. Я жду*. Какое счастье, что вы молодой! И у вас есть время отделить плевелы от зерен. Какое-то время я из-за вас занималась глупостью: я вас встраивала в клин. Вы не встраивались ни в хвост Сорокину, ни Пелевину, ни кому другому. Вы пока неопределенный глагол. Вы и стрекоза, и ежик, и, простите, оползень тоже. В вас много всего.
Сережа! Вы интересное явление природы и человеков. Вам грозит величие с той же вероятностью, что и результат «мордой об стол». Я не виновата, что вы такой. Я этому радуюсь. Я люблю НЛО - неопознанные летающие объекты. Я на них западаю уже много лет. И вот вы - еще один. «Здравствуй, племя младое, незнакомое! Не я увижу...» Пишите, отбрасывайте лишнее, общайтесь с Христом, Конфуцием и Настей. Никто вам, поверьте, больше не нужен. А я буду подслушивать, подглядывать, подхихикивать, а уж как возрадуюсь, когда гений победит путающегося в ногах графомана. Поверьте старой Тортилле. Ну, что? Все... Тогда иди*... Ваша Г.Н. 2005 г. *Цитаты из книги «Изучение пройденного».
ПОСЛЕСЛОВИЕ. ЛИЧНОЕ Отзыв написан на сборник стихов Сергея Барсукова под названием «Я гугнивый поросенок», которое сопровождается эпиграфом: «Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия (меня), как чушка, своего поросенка… (Из письма Александра Блока Чуковскому от 26 мая 1921 года)».
Нет, дорогой поэт. Может, ты и гугнивый, тебе лучше знать, но хрен тебя слопаешь, если ты сам не дашься. Спастись от такого пожирающего зева, как нынешняя Россия, можно по-разному. Уйти в запой, в скит, в любовь, в «Единую Россию» или в вышивание по тюлю. Я к тому, что Блоку тоже досталось не лучшее время. И потому, скажем, он справедливо несправедлив в письме к Чуковскому. Диагноз поставлен точно, но сам-то он остался, пусть покусанный, но, тем не менее, живее всех живых совсем не как Ленин. И это оставляет надежду всем талантливым поэтам. И друг мой сердечный Сережа Барсуков тоже, слава Богу, живой и умный, и почему-то не гугнивый. Но, скажем прямо, много провел времени в поисках другого времени над головой, хотя место ему было приписано Богом сейчас и здесь. И я рада этому сборнику как месту постоянной прописки автора. Стихи Сергея и хороши, и разные. В чем их главное отличие от современной поэзии, ядовитой, задиристой и клубливой? В том, что автор – забубенный классицист, и не больше и не меньше. Ему интересен он сам – во-первых, ему значительно менее интересен пейзаж (в прямом смысле) за окном, а самое главное, он нахально вступает в разговор с Богом. Что ко многому и обязывает, но и задевает заживо нас всех – и посконных атеистов, и ложно образованных Дарвином. Причисляя себя к последним, я, конечно, ближе всего к вот этому Барсуковскому: …нету правды, нету правды, а на кой тебе она? – все равно мы не взаправду, а картонная страна.
Все мы будто бы с плаката, а вожди – папье-маше – не отвагами крылаты, а бумажными клише.
Все – потемкинские избы – Лишь фасад, а стенок нет, И у этакой отчизны Где возьмется Божий свет? Но что взять с политизированной дамы, круто замешанной на начале девяностых. Однако не об этом слово. Барсуков силен перво-наперво самоанализом, тем самым, который «сильные особи» называют ковырянием в себе. …эх, трусость и бессилие – два ангела моих, одни, хоть и постылые – свои среди чужих: один в ладонях прячется, другой сидит в ногах – пусть хочется, пусть плачется, а им бы все – про страх.
Нашептывают страшное, прикрыв покрепче дверь: других – смотри – не спрашивай, другим – смотри – не верь, а что боишься – правильно – инстинкт тебя хранит… Стихи Барсукова печальны, потому что он честный талант. И будь он другим – насколько бы легче ему жилось, но он живет, как пишет, а не наоборот. И получается, что именно стихи дают ему ту силу, что выше крыши, а то, что выше нее, дает ему право обращения: «Поговори со мной, Бог! Мне больше не с кем». И эти его вопросы Всевышнему и услышанные ответы – самое интересное, что есть в его стихах. …мой бедный сирый бог, коснись меня жезлом, коснись перстами губ, устами век коснись, и нищенским своим изодранным крылом укрой мои черты от прожитых страниц, где рисовальщик стар, а время, что вода – меж пальцами течет к единственному дню – к нему бегут мои отпетые года, его, бегущий, сам я скоро догоню. Или: …я пишу, потому что пишу, я живу, потому что живу, я не знаю, чего я хочу, знаю только, когда я умру.
Это знанье, как та бастурма, как не съеденный нежный лангуст, и дрожит потихоньку струна, и щекочет, щекочет на вкус…
Бог нашего дня параден и величав. Он похож на шталмейстера. Вот все и смещается от его неуклюжей палки. И тут-то поэзия способна сфокусировать сбитый с панталыку ракурс. Слова поэт выбирает ощупью. Так в предсмертье бывают суетливы пальцы. Они уже «там» и точно знают, что ищут. Рисунки Голицыной в книге – диссонансный вскрик. Вскрик среди печали. Они – протест против религиозного покорства поэта перед судьбой. Да что ж ты такой глупый мужчина, как бы говорит художница. Жизнь так интересна, смотри, как из гнутой линии создается образ, как интересно зачеркивать и начинать сначала. Как многозначимы штрихи и облака. Жить вкусно, говорит художница, поэтому надо жить, только жить. И ничего больше. Классик-поэт и модернист-художник, опровергая один другого, одновременно хорошо подпитывают друг друга. И чистая безнадежная печаль поэта, как змея от дудочки факира-художника, выпрямляется и тянется вверх. Исполать вам, творцы, исполать. Хорошая у вас книга. 2007 г.
ШАНС НАЗВАТЬ КОШКУ КОШКОЙ У меня на столе на страницах с загнутыми уголками лежит мой неоконченный роман, а на коленке – недочитанный роман Ольги Белан («Моя бульварная жизнь». – Ред.). Странное ощущение, что они связаны между собой, эти две совершенно разные книги. А они таки связаны. Я начинала с романов о журналистах, об этом удивительном мире поисков правды, о невозможности ее сказать, о горячих катящихся с плеч журналистских головах и… вскормленных властью нуворишей журналистики. И вот оно – новое время. Новые лица, новые вихры над лбом. Два времени бьются у меня в руках – время моей молодости и молодости Ольги, время нескончаемых поисков правды – тогда и теперь. С кем же я? Получается, что я на стороне мира Ольги. То, мое время – пужливое, осторожное, время, когда бились не просто с неправдой жизни, а с элементарной невозможностью просто назвать кошку кошкой. И вот книга Белан. В ней не боятся правды как таковой, ее знают и чтут. Но, боже, сколько людей, столько и точек зрения. И тогда чем отличается вчера от сегодня? А тем, что есть шанс побеждать красивым и умным, пусть и с поколоченными в драке башками. Они остаются настоящими. И журналистика сохраняет то достоинство профессии, о котором так мечтали газетчики моей молодости. Хорошая книга. Спасибо Ольге. 2010 г.
АНРИДАРГ (Предичтение на любителя) Улица называлась Красной. Когда-то давным-давно, когда маленький шахтерский поселок и не мыслил себя Горловкой или Константиновкой, какой-то безумный романтик-коммунист назвал крохотное место в два обхвата Нью-Йорком. Была ли это месть Америке или вызов ей же – не знаю. Но одновременно в десяти километрах от бурьянного Нью-Йорка, в виде его спутника, поставили красные кирпичные домики с окнами-амбразурами, а улицу назвали Красной. Но это все ерунда. Главное – впереди. Там, где кончались красные домики, выросла тюрьма, с колючкой, вышками и выстрелами в ночи. А за тюрьмой опять продолжалась улица – но уже - Короткая (хотя вроде бы и продолжение Красной). Наша хата была третьей от тюрьмы, пятой от больницы, четвертой от школы – но уже по другую сторону. Но все это было Короткой улицей, она же дорога на кладбище. Ну, не прелесть ли? Всё вместе – три минуты налево, а две направо. А за десять километров нелепый Нью-Йорк с его градирней, которую мой детский ум превратил в Анридарг, что и стало началом моих литературных фантазий и словесных перевертышей.
Моя Короткая, Красная улица живет во мне каждым своим кирпичиком, а каждый человек с нее описан до вывернутых карманов. И книга эта могла вполне называться Рассказы короткой улицы.
…Я давным-давно съехала с Красной и живу в Москве, но вы будете смеяться, на расстоянии трех большущих домов от меня тюрьма, четырех – больница, школа просто рядом, а на известное в округе кладбище ведут аж две дороги. Где-то – подозреваю – скрывается градирня, я страсть как ее ищу, потому что остался не описан Нью-Йорк с мальчиком Володей Куликом и с огромной его мечтой, которая была, но о которой я напрочь забыла. Но знаю – стоит найти градирню, и рассказ явится ниоткуда и уже его ничем не заломаешь. Ей Богу, рассказы – сумасшедшие существа. Иногда я их даже боюсь. Открываешь глаза, а на краешке твоей кровати весь из себя такой симпатичненький рассказик про тетку, что гуляла с немцами, аж земля дрожала, а пенсию получала потом выше партизанок. И она говорит мне с края кровати: «Ну, и кто дурак?» - и расплывается в гипюр. Или идешь себе спокойно по коридору думаешь мысль об одном, а он тебе навстречу – рассказ – просто бери и складывай слова, они же на кончике языка. А он раз – и исчезает, попрятались эти словечки, зернышки, тряпочки, запахи, – дунул на тебя и прошел сквозь, слегка куснув за плечо. И ты понимаешь: не ты начальник слов, а эти хулиганы образы, которые любят тебя, когда хотят, и идут в рост исключительно по собственной воле. Или вот вчера. Иду и думаю, что бородинский хлеб нельзя покупать на углу, надо идти на другую сторону улицы – а он тут как тут, вылезает навстречу, дух рассказа, как айсберг в океане, и мне крышка, я забываю, что такое хлеб вообще, а рассказик какой-нибудь уже сидит на донышке стакана и похохатывает, как какой-нибудь сумасшедший. Бродячие сюжеты – так иногда называю поэтому я свои рассказы. Получив когда-то какое-никакое филологическое образование, я знаю: это словосочетание в литературоведении имеет совсем иной смысл. Но я и с ним не спорю. Я убеждена: эти сюжеты кто-то уже держал в руках, и может выронил, может, вкус показался не тот. Но мне это любопытно – попробовать чужое. Конечно, уже через минуту я превращу все чужое в свое, такой я соловей-разбойник. С той разницей, что приблудных я люблю, как своих. А иногда и пуще.
…И, конечно, невозможно представить сборник моих сочинений без рассказов, написанных По заявкам трудящихся. Было время, когда большое количество их пешком, поездом, письмом находили меня и настоятельно предлагали свои жизненные истории. Для, так сказать, их художественного воплощения. Они сроду не узнают в моих рассказах эти свои истории. Но фразка, словечко, манера подтягивать чулки – все было бесценно и превращали заявки из градирни в анридарг.
И вот они все перед вами. Рассказы Короткой улицы и Москвы, Ростова и Волгограда, Челябинска и Свердловска. От каждого города свое биение. Но не в географии тут дело. Безусловны только рассказы Короткой улицы. Они корни, они львы-собаки и пионеры с правой ноги. 2010 г.
ОТВЕТЫ НА РЕДАКТОРСКИЕ ЗВОНКИ ПЕРЕЗАГРУЗ Заявка на книгу Вот это искаженное чужое, не из моей лексики слово оказалось вдруг той самой мыслью, секретом, который лежит в основе книги. Все три повести («Спартанки», «Билет на вчера», «Вспомнить, чтобы забыть») - про тот момент жизни, когда то ли перестает срабатывать нажитый опыт, то ли он оказывается никчемным, но неизвестно из какого «сора» возникает мысль о «перезагрузе» собственной жизни-судьбы. Раз - и все сначала. В итоге ты можешь выжить («Вспомнить, чтобы забыть»), а можешь и нет («Спартанки»), можешь взлететь, как птица («Билет на вчера»), а можешь хряснуться о землю, потому что крылья у тебя выросли «сорочье-вороньи» (рассказ «Перезагруз»). Размер «Перезагруза» - 15-17 листов. Это должна быть и грустная, и смешная книга о времени перемен и в большом мире, и очень-очень частном случае. Даже рассказы о бабушке («Бабушка и Сталин») и кошках («Те, кто лучше…») - тоже сигналы, и приходящие ниоткуда, и зовущие неизвестно куда. Что-то где-то кричит, смеется и плачет.
КТО ЗНАЕТ ЭТИ СЛОВА?
Ночью мне привиделся пижонский заголовок ОН ШЕЛ, КАК БЕРНАРД ШОУ. Щербаков пнул меня за него ногой. Его вариант: УТЕРЯННЫЙ ДОМ (именно «у», а не «по» - как безвозвратность). На это у меня родилась простая, как мычание, РАСПЛАТА, а потом еще СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО. Еще из Даля: МСТА НЕ МЗДА, но кто же знает теперь эти слова? Наверное, все-таки УТЕРЯННЫЙ ДОМ. Я как-то верю А.С. Леночка (Елена Шубина, редактор издательства «Вагриус». – Ред.), отзвоните, ладно? Я же барышня беспокойная… Ваша Г.Н.
ОТ АВТОРА Как правило, я редко знаю, как будет называться тот или иной рассказ. И мне даже нравится, как уже после точки возникает фраза, подчас по видимости никакого отношения не имеющая к существу написанного, но она становится впереди, и попробуй ее отгони. Фраза, как птица клювом, держит рассказ, и это такое – видели бы вы – удивительное зрелище, как цепляются слова друг за другом, как на крючочке висит последнее слово, и даже точка, и их не разорвать. Вот так же слетелись в сборник («Дочки, матери, птицы и острова». – Ред.) рассказы из тонких и толстых журналов, газет и даже ящика стола, где уже десяток лет ждали своего часа. Здесь на самом деле и дочки, и матери, и птицы, и острова, Украина и Израиль, смех и слезы, и даже колбасный магазин и примкнувший почему-то к нему любимый писатель Пьецух. Вот так взлетели они все стаей и повисли на названии.
НА ПИСАТЕЛЬСКОМ СТОЛЕ Сейчас на моем столе — повесть «Чистый четверг». Это пока рабочее название, и выйдет она, вероятно, в одном из журналов. Главная тема — крах людей, потерявших связи с глубинами той жизни, из которой они произошли, превратившихся в деляг и рвачей. И еще одна работа — во МХАТе идут репетиции пьесы по моей повести «Ах, Маня...». О чем пьеса? О женщине военного поколения, нелегкой, как у всего этого поколения, судьбы. Наступил у нее такой переломный момент в жизни, когда нужно подводить итоги: для чего жила? В главной роли — Татьяна Доронина. Яркая индивидуальность актрисы потребовала от автора новых красок в создании образа, новых поисков. Поэтому хожу на репетиции, дорабатываю пьесу. А читать люблю больше, чем писать. Вот сейчас передо мной воспоминания большой актрисы — С.В. Гиацинтовой. Удивительная жизнь, счастливая судьба в том смысле, что удалось состояться человеку, раскрыть заложенные природой возможности. Читаю много пьес. Показалась интересной недавно прочитанная пьеса Л. Разумовской «Сестры». Выделила бы и такого драматурга, как Л. Петрушевская. Она вдруг сняла с человека серую пелену, и ты начинаешь болеть душой за того, мимо которого бы прошел порой и не заметил даже. Две книги, которые поразили, — «Знак беды» В. Быкова и «Белка» А. Кима. Быков показал величие человеческого характера. Даже в нечеловеческих условиях человек остается Человеком. Нравственность первична. И если душа жива, она всегда поднимает человека над обстоятельствами. Книга А. Кима — тоже о сохранении таланта души. Талант должен быть одухотворенным. Вечный философский вопрос поднимает автор: человек ты или оборотень? А ответ—только Человек может быть настоящим художником, творцом. Классика — всегда, навсегда. Чехова перечитываю бесконечно. Он у меня на первом, на втором и на третьем месте. Как-то подарили мне четырехтомник писем А.П. Чехова. И с тех пор я с ними не расстаюсь, обращаюсь к ним постоянно. Классика — она во мне, со мной. Сейчас много говорят, спорят о том, почему молодежь читает классику только «по программе» или вообще не читает. Я считаю, что со временем она придет и к Толстому, и к Тургеневу, и к Гончарову. Я помню, как мучилась с сыном, с молодым энтузиазмом «обкармливала» его классикой, подсовывала тома Диккенса. А он меня почти ненавидел в это время. Я, конечно, возмущалась: нам-то ведь приходилось за каждой книжкой побегать, читали ночами, а тут стоит лишь протянуть руку, взять с полки... И только потом поняла, как была не права: все семена проросли — но позже, в свое время. И к Толстому мой сын пришел не в 14, а в 20 лет, и писатель этот вошел в него глубоко, навсегда. Я поняла, что никогда в воспитании не побеждает насилие. И в классику молодых людей я бы запускала, как в лес, чтобы они сами нашли то, что им интересно, чтобы не было на каждом шагу указующих перстов. В детстве надо приучать к любви к чтению, чтобы дети знали, что нет большего удовольствия, чем книга. А человек, любящий чтение, все равно придет к классике. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но опыт моих друзей говорит об этом же.
ИТОГИ XX ВЕКА Редакция: 1. Мандельштам говорил, что требует памятника Зощенко, «по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду». А кому бы вы поставили памятник в Летнем саду? 2.В 1912 году прозвучал призыв футуристов «бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности». А кого бы бросили (сбросили) вы?
1.Ну и что тут можно придумать лучше, разве что вместе с Михал Михалычем поставить Осипа Эмильевича?! Пусть два гения, два страдальца, два мудреца смотрят на нас, дураков, которых ни история, ни жизнь ничему не смогли научить. Нас всех по-прежнему мочат то в зачистках, то в океане-море, то лютым морозом, то кляпом гимна, а мы все живем... «под собою не чуя страны». 2.Если бы вы спросили о политиках, я бы, конечно, не удержалась и оттянулась бы по полной. Но бросать писателей! Господь с вами! Пусть все живут и прыгают. («Литературная газета», 2000 г.)
ИЗ ИНТЕРВЬЮ В ГАЗЕТАХ И ЖУРНАЛАХ
ВОТ ТАКАЯ ЛЮБОВЬ Романтическая история с подробностями литературной жизни Корр.: Романтическая история раскручивалась по всем классическим правилам. Мое письмо — ее ответ. Потом она оставила номер своего телефона, а первое свидание спустя год. Чем не тринадцатый сюжет «о странностях любви» для ежемесячного журнала «Крестьянка»? Именно в каждом номере этого журнала (кстати, в последнее время ставшего очень престижным на вид и приличным по содержанию) публикуются ее рассказы «о странностях». Но для миллионов почитателей ее визитная карточка выглядит примерно так — «Вам и не снилось». Галина Щербакова. Писатель. Вот такая любовь.
«Писателю как дышится, так и пишется», — звучит не ново, но хорошо. В этом есть философия творчества. В свое время Георгий Николаевич Мунблит (автор сценариев к известным фильмам «Антон Иванович сердится», «Музыкальная история», если уж угодно любить через кино), сыгравший роль «крестного отца» в судьбе Щербаковой, двадцать лет назад сказал: «Творчество, уважаемая Галина Николаевна, у Леонардо да Винчи, Шекспира и Пушкина, а у всех остальных грешных скромная работа. Иногда и бесполезная. У вас, кажется, нет, но чтоб слов про творчество я от вас не слышал». - Галина Николаевна, как случилось, что вы выбрали для себя писательское ремесло, раз уж договорились не употреблять высокое слово «творчество»? - Все началось с того, что я, окончив педагогический институт, была убеждена: мое место в журналистике. Это я потом, через десять лет, осознала, что путь в литературу через журналистику — самый длинный и самый неправильный. Единение материалом — словом — обманное. Журналистика и литература делают при помощи слова абсолютно разное. С первого дня работы в газете я поймала себя на мысли, что мне не хочется списывать жизнь, а хочется ее придумывать. В журналистике есть пограничный с писательским жанр, вроде рубрики «Записки из блокнота», когда можно было всем морочить голову, писать о судьбе, которой вовсе и не было. Но, так или иначе, нельзя соединить несоединимое: конкретную журналистику и свои фантазии, которые переполняли и висели на кончике пера. Я любила сам процесс макания в чернила. Даже придумала теорию биотоков, которые идут от руки в первое выведенное слово. Все-таки в этом есть что-то неведомое. Я и сейчас так считаю, хотя уже отказалась от чернил и взяла в руку шариковую авторучку. Но до мысли, что можно печатать на машинке, так и не доросла. Мне мои приятели говорят: «Дура, покупай сразу компьютер, больше успеешь». Как им объяснить покалывание в пальцах? Говорю — я старорежимная. - Писателем можно родиться, но так им и не стать. В том смысле, что застрять в издательских кабинетах. Это трагедия для человека? - Если человеку кажется, что трагедия, значит, трагедия. Это как самому ощущать. А можно и перерасти этот «зуд», то тогда, наверное, не трагедия. И потом, все очень индивидуально. Всегда трудно пристраивается первое сочинение. Это мучительный период. Тогда надо его на время отложить в стол и тут же садиться за второе, третье. Вот тогда и выяснится: был просто «зуд» или судьба. И уже неважно — опубликовано, не опубликовано. Раньше войти в литературу надо было как бы через игольное ушко критики, политики, цензуры, что несколько сложновато. Многие погибли, спились из-за этого. Сегодня проблемы другого порядка. Сейчас куда важнее характер, умение быть мастаком, иногда нахалом. Другое время — другие средства выживания. - А как получилось у вас? - Случай. Я долго ждала своего часа. Ушла из журналистики, нигде не работала, меня муж кормил. Подрастали дети. А мне всегда казалось, что самое ужасное для детей — неудачница-мать. Дурной знак судьбы. Очень этого боялась. Я посылала рукописи по редакциям, собрала полный стол положительных рецензий, и каких авторов, с припиской от редакции, что все, конечно, замечательно, но, к сожалению, у нас другие планы. И только встреча с Георгием Николаевичем, о котором мы уже говорили, меня выручила. Надо сказать, Мунблит как рецензент был невероятно злой, даже беспощадный. Я ему как-то сказала: «Георгий Николаевич, не надо человека убивать, оставьте ему надежду. Вы же его рецензируете так, что после этого ему остается только пойти и повеситься». «Пусть не занимается не своим делом», — сказал он. А потом я поняла, что в издательстве ему дали рукопись моей книги, чтобы он выпихнул меня из литературы навсегда. А он меня признал. Помог. Мы подружились. Теперь его уже нет. Царство ему небесное. - Впервые вас опубликовали в издательстве «Советский писатель». Какие вы тогда испытывали чувства? - Испуг и счастье. И чего больше — не знаю. Все мои главные, как я считаю, книги, которые я сама люблю, были именно в «Советском писателе». Но выход каждой книги давался нелегко. Я абсолютная бездарь, когда дело касается проталкивания, устройства дел. Свои вещи я укладываю на самоходную тележку, прикалываю листочек с домашним телефоном и коротенько: «Понравится, устроит, позвоните. С уважением. До свидания». А писателю, как выяснилось, надо уметь не только писать, но и бороться за написанное. Создавать себе «паблисити», рекламу. Я понимаю, что врежу себе своим неумением, но дала зарок: не умею, так не умею. Иначе больше шансов оконфузиться, чем научиться. … - Галина Николаевна, каким вы находите состояние сегодняшней литературы? Говорят, люди уже не читают. Вообще это проблема литературы или людей? - Ну почему же не читают? Читают! В метро, в каждом переходе книжные развалы. Другое дело, Чейза читают больше, чем Агату Кристи. Агату Кристи больше, чем Щербакову. Раньше все было проще: как по команде, люди читали Айтматова, Рыбакова. Потом вся страна их же обсуждала. В этом было что-то искусственное. Сейчас есть выбор. А вот когда говорят, что не читают, то я подозреваю, что говорят об этом в первую очередь писатели. Потому что нет монополии на всеобщее обожание. Нет хороводов вокруг журналов, личностей. Обидно? Обидно! Вот лежит моя книжка, а рядом Барбары Картланд, которая пишет исключительно про счастливую любовь, а я про несчастную. Люди выбирают счастливую. Я как читатель их понимаю. - А разве вы не можете, как Картланд, придумать читателю хорошую, красивую жизнь? А наш читатель всегда верил писателю и как бы шел за ним. - Не могу придумать специально красивое и счастливое. Что поделать. Мы - люди (читатели и писатели) с апокалиптическим сознанием. Заметили: в западной литературе положительный герой обязательно должен сыграть свою судьбу. Он - победитель и удалец. В нашей - героя, которого ты полюбил, ты обязательно и похоронишь. У нас ведь «смерть красна». Нет у нас вкуса радости жизни. У нас трагические писатели и трагическая литература. Свет - это только Пушкин и его «Метель». Я с детства обожаю эту повесть за одну последнюю фразу: «Бурмин побледнел и бросился к ее ногам». Вот герои повести потерялись в метели, кто-то там не за того вышел замуж, а потом нашли-таки друг друга. Так прекрасно! Я очень хотела бы, чтобы человек встал утром, посмотрел на себя: как все хорошо. Но когда я пишу, я ловлю себя на том, что мои герои, как завороженные, независимо от меня, идут к трагедии, точно кролики в пасть удава. Думаю себе: я же не из мазохистов. Я могу написать рассказ, где из Золушек получатся только принцессы, и будут свадьба и счастье. Но у меня нет уверенности, что все это будет правдой. У нас счастье и правда разделены напрочь. И хотя правда - хорошо, а счастье - лучше, всегда присутствует внутреннее ощущение: вру - не вру. В работе врать нельзя. Значит, никогда мне Барбару Картланд не догнать. - Вы знаете своего читателя-кинозрителя? - Думаю, что знаю. Он у меня простой, он мне родной. Он везде и разный. Иногда даже приезжает в гости: «Можно?» - «Можно», - говорю. Привозят сушеных грибов из своих запасов, это так трогательно. К сожалению, такая патриархальность отношений проходит. - Интересно, а как вас любят критики? - Я не та фигура, вокруг которой они заводили бы некую литературную игру. К тому же я совершенно, как теперь говорят, не тусовочный человек, и мало с кем в литературном мире знакома. Я сама по себе. - Галина Николаевна, насколько остро сейчас ощущается проблема поколений в литературной жизни? - Ну для молодых сейчас прекрасное время. Потому что 20 лет назад вообразить было невозможно, чтоб двадцатипятилетний автор мог издать свою книгу. Сегодня издательства хватают их за полы, звонят домой. Я смотрю на молодых и завидую: им не пришлось ждать и маяться по десять лет. У них нормальная жизнь. Мое же поколение в более трудном положении. Это тоже справедливо. Ибо старшее поколение очень долго и ревниво охраняло свои пределы. Теперь же молодые плечом начинают выпихивать шестидесятников с усмешкой, де, вышло время. Это тоже бездарно. В литературе, искусстве тесно не бывает. Многие писатели, кому за пятьдесят-шестьдесят, уже просто не пишут. Слом времени, смена поколений оказались очень болезненными. У молодых же (еще раз повторюсь) зеленая улица возможностей. И им не страшно писать по-всякому: задом наперед, вверх ногами, не страшно касаться никаких тем, говорить свободно, просто... Когда такое было? Никогда такого не было... Дай им Бог не захлебнуться свободой. Ведь они тоже дети подземелья. Других еще нет. Другие еще не родились... - В журнале «Журналист» опубликована ваша повесть в жанре детектива. С чем это связано? - Года два назад я впала в совершенно жуткую депрессию. Я не знала, что делать, о чем писать. Исчезли даже милые сердцу явления рассказов, которые возникали за дверью, за окном... Напрочь. Я пребывала в полной растерянности, правда, никому об этом не говорила. И вот летом ко мне зашел сосед по даче Валентин Кузнецов из журнала «Журналист»: «А не написать ли тебе для нас детектив?» - «Давай напишу». И уж если я сказала, то сделаю, будучи поставленной в рамки необходимости. Газетная выучка. И я выплыла. В результате я в порядке. Я думаю о будущем. А когда думаю о будущем, я желаю одного: чтобы меня не оставили силы. Чтобы меня не забыли читатели. Чтоб мы все жили... Евгений Романов («Вечерняя Москва», 1995 г.)
ПРАВИЛА ИГРЫ БЕЗ ПРАВИЛ Корр.: Мы сидим в ее рабочем кабинете. Она – на диване, накинув на ноги неизменный плед. Я – за ее рабочим столом, чуть отодвинув в сторону исписанные крупным четким почерком листы нового романа и небольшой серый камешек – амулет(?). За окном – февральская дымка и непривычная для этого времени в Москве оттепель. Стены – в книгах. За ее спиной – картины любимых художников. От эльфов, гномов, сказочных бабочек, растворенных в солнечном воздухе, исходит особый свет, дыхание творчества…
– Галина Николаевна, работа писателя - это всегда и выявление собственного «я». Для этого существует немало художественных способов, Какие из них ты предпочитаешь? – До перестройки у нас существовала совсем другая литература. Я была сочинителем историй. Была сцена, я и мои персонажи. Мне было интересно придумывать «похождения» своих героев, заселять ими сцену. Я была водилой, дергала их за ниточку. Был палец, нитка и куклы. А меня не видно, как в кукольном театре. – Так актеры исполняют чужой сценарий, разыгрываются уже описанные кем-то и известные актерам ситуации, да и зрителям порой – тоже. – А я дергаю ниточки по своим правилам. Поступки героев разыгрываются впервые здесь и сейчас. Никто не знал, что это – я. Я была свободна в творчестве и через своих героев освобождала себя. Прикрываясь ими, я одновременно наполняла их собой. Писать о себе? Я стеснялась: кому это интересно? Но происходила эволюция, внутреннее дорастание, потом во мне что-то сломалось. Мне гораздо интереснее стала я сама. И мне захотелось на страницах книг стать собой. Это работа без лонж, под куполом цирка. Можно и сорваться. Здесь есть риск самооткровения. – В твоих последних произведениях все чаще появляется ирония. Это способ познания, самозащиты или что-то другое? Как она работает? – Это трудно растолковать. Значит, в какой-то степени происходят изменения во мне самой. Ирония – способ показать более откровенные вещи. Ведь я смеюсь и над собой. «Куклы» и ирония – разные способы прикрытия себя. А вот в моем последнем романе я снова вернулась к куклам. И снова там - среди них. Потому что этот способ имеет свои преимущества, без которых порой трудно обойтись. – А как называется эта новая вещь? – «Армия любовников». Пишу ее для «Нового мира». Дошла до сотой страницы. – Твои романы и повести остросюжетны. В них немало приключений. И вот появляются из-под пера детективы. Как это случилось? – Я живу в мире книг. Кроме них у меня ничего нет. Я не вяжу макраме, не вышиваю… Иногда читаю для разрядки любовные романы и детективы. Это как семечки в детстве. Для меня - это абсолютно ложный мир, чужой. Меня нисколько не трогают трупы – ведь там все неправда. Наоборот: чем больше трупов, тем лучше. Детектив – детская сказка для взрослых. Что ж, пусть и она иногда будет. … – Ощущаешь ли ты внимание читателей? – Да. И по-разному. Вот два случая. Устроили в Москве праздник книги. Пригласили и меня. Стою у лотка. Снимает меня телевидение. А в это время невдалеке проходит мой сосед, он книжной торговлей занимается. И как увидел меня, в глазах – не то обожание, не то восхищение – не передать. А то ехали мы с мужем, Сашей, в электричке на дачу. Смотрю: впереди сидит мужичок, в руках у него огромная бумага, она складывается, как книга. А это мой роман так перепечатан. Саша меня толкает: «Подойди, поговори, интересно ведь…» Я не подошла. Так и проехали мы мимо друг друга. – Один мой товарищ, москвич, сказал: «Меня даже под гипнозом не заставишь читать женскую прозу». Что это такое - женская проза? – По большому счету все это чепуха. Конечно биология у мужчин и у женщин разная, и мы, наверное, по-разному видим мир. Так вот литература дает возможность сравнить наши «миры» - ведь слова-то у нас одни и те же. Слово всесильно, но оно и беспощадно. И есть вещи, которые нельзя рассказать словами, а эти вещи – самые главные в жизни. «Трепыхаешься» это главное сказать, а слов – нет. Степень разрушения личности, например, никто не выразил так, как Людмила Петрушевская. «Империя зла» - как называли нашу страну - рухнула. И мы оказались под «обломками зла». Так вот Петрушевская, как ящерка, высверкивает между этими камнями, завалившими нас. Она самая трагическая писательница, выразившая драму тех, кто придавлен камнями зла. Никто из мужчин не сделал этого. – Но почему это сделала все-таки женщина? - Женщина более эмоциональна. Она острее все чувствует! Петрушевская «заглотнула» эту боль. Такое самоистязание, может быть, - чисто русское явление. Ее произведения – крик человеческой бездны. – Этим примечательно наше время? – Сейчас происходит «смена вех». Причем потери есть везде: в жизни семьи, школы, в общении… Раньше молодые люди стремились во ВГИК, а сейчас – в торговый институт… – Или в саму торговлю…
- Да несколько лет назад… - А я перечитывала этот роман недавно. Известны слова: «Все мы вышли из «Шинели» Гоголя». Наши критики, чтобы подсластить великорусскую идею, любят их повторять. Я вдруг поняла: вся наша классика, а она, безусловно, великая, описывала человека высших форм. Человека души, духа, сердца. А Сологуб описал человека низших форм, как тот переваривает пищу и как это влияет на его жизнь. А она так сильна – область «низа». Беликов Чехова, «Человек в футляре», почти стерильный отрицательный герой. Передонов же, герой «Мелкого беса», - стукач, зверь, ненавистник. - И убийца вдобавок. - А ведь он – учитель. И вот Сологуб – писатель, как говорят, второго ряда, не увидел человека выше пояса. Его герой стоит на уровне пупка. И вот эта жизнь «переваривания пищи» так сильна, что мы захлебываемся ею. Она уже прет горлом. А сейчас идет разрушение сдерживающих перемычек. Что вдвойне страшно. - Сейчас наш книжный рынок завален всякой всячиной и зачастую низкопробной литературой, где героев, подобных Передонову, тьма-тьмущая… - Единственный бизнес у нас настоящий – книжный. И я очень хорошо к этому отношусь. На раскладах – буйное книжное «разнотравье». Нередко говорят: сейчас ничего хорошего не издают. Но это не так. Во-первых, людям дают то, чего они раньше были начисто лишены. И надо исходить из реальной жизни: 80 процентов наших людей в интеллектуальном развитии – слабенькие. Сильных умов мало. А средние люди обладаю возможностью роста. На «рынок» вышли читатели, которым нужна примитивная литература. Читая ее, они не чувствуют себя идиотами. Читая Льва Толстого, они своими крепко сколоченными мозгами комплексуют. Это бесполезно. А сейчас есть выбор. Будет человек читать низкопробную литературу, и это ему надоест. Дочитается до хорошей. Или попадется какая-то умная книга. Это как с едой. Ешь хлеб да кашу, а потом попадается что-то вкусненькое. Вкус, конечно, надо развивать. И здесь многое определяет спрос, возможность выбора и удовлетворение совершено разных потребностей. В душе читателя постоянно идет какой-то невидимый, незнаемый процесс. Он может и не дочитаться до серьезных, стоящих книг. Так что обольщаться не надо. То же было и есть с музыкой. Выросло не одно поколение, которое не слышало классической музыки, но не уменьшилось и число тех, в чьей жизни высокая музыка играла и играет огромную роль. Но и поп-музыка, и дешевая литература должны быть. И если Бог дал тебе молекулу развития, всандалил в тебя ген любопытства – все будет развиваться естественно. Если же его нет, то не надо человека и трогать. Владислав Смирнов (Газета «Приазовский край», Ростов-на-Дону, 1997 г.)
СКОЛЬКО Я ХОЧУ РАССКАЗАТЬ" Корр.: — Галина Николаевна, все-таки невозможно начать беседу с вами иначе, как с упоминаний, которые наверняка набили вам оскомину. Вы автор одного из немногих реальных бестселлеров позднего советского времени. Редкие книги тех лет могли похвастаться таким читательским спросом. Над «Вам и не снилось» кто-то искренне рыдал, кто-то ругал повесть за излишнюю сентиментальность, — но прочли повесть буквально все. Она принесла вам славу. А что принесла слава? И какой она была тогда? — Начнем с того, что как славу я это совершенно не воспринимала. Я сидела поджавши хвост. Мне так вмазали со всех сторон, что нужно было еще в себя прийти. В «Московском комсомольце» напечатали огромное письмо учителей, которые требовали уволить редактора журнала «Юность», где была опубликована повесть, а автора чтобы лишили навсегда возможности сочинять и публиковаться. … — Через полтора десятилетия трудно понять, почему вызывала такие нападки романтическая, лишенная какой бы то ни было эротической откровенности повесть о любви подростков. — …однажды я была звана на высокое мероприятие, которым руководила аж супруга самого Черненко — помните, был у нас и такой руководитель государства. Там тоже устроили обсуждение повести и фильма. Выступали критики самого поднебесного ранга, близкие к власти, и они говорили: повесть Щербаковой о том, что есть ложь в отношениях между детьми и родителями, детьми и учителями. Ложь является причиной трагедии. Ну а в действительности, мол, никакой такой лжи в нашей стране нет и быть не может. Вот за что меня били со стороны начальства. А прогрессивные, высоколобые критики тоже ставили меня на место, возмущались: как же так, приличных людей наказывают, притесняют — шел 1979 год, знаменитая кампания по шельмованию «метропольцев», — а тут посмела вспухнуть какая-то Щербакова, которую все почему-то читают, хотя никакого права на это она не имеет. В общем, я совсем без драки попала в большие забияки. — Ну хорошо, ни начальникам, ни интеллектуалам вы не угодили. Но читателям... — Знаете, я только сейчас понимаю, что у меня на самом деле была слава. Ведь мешки писем приходили, стучались ко мне в дверь… В «Юность» писали: пожалуйста, напечатайте еще раз, а то у нас в библиотеке украли журнал. Теперь я иногда думаю: Боже мой, какая же ты была дура, почему ты тогда не насладилась всем этим, почему совсем другие вещи для тебя тогда имели значение и тебя отравляли! — Значит, ни социального статуса, ни материального благополучия популярность у читателей вам не обеспечила? — Статуса точно никакого. Меня даже в Союз писателей тогда не приняли. Хотя у меня журнальных публикаций было достаточно и книга уже вышла. Приняли через два года, но ведь те два года надо было как-то прожить. Необходимо было куда-то устраивать трудовую книжку, быть чем-то обязанной людям, которые держали меня исключительно из хорошего отношения, а в принципе, я для них ничего не значила и не делала — так только, по мелочи. Но я поняла, что эта повесть позволяет мне выжить, когда по ней стали снимать фильм. Я получила первые киношные деньги, пошла и купила детям ботинки, а мужу — зимние сапоги. Потом заплатили потиражные, потом фильму дали высшую категорию — это еще полторы тысячи, бешеные деньги по тем временам, — и я вступила в кооператив, чтобы построить квартиру сыну, который только что женился. Вот что для меня «Вам и не снилось»: состояние, когда ты можешь купить сапоги и пальто. И это спасло меня, потому что десять лет перед тем мы вчетвером жили на зарплату мужа. Но главное — избавило от страха. Потому что подкожный страх оказаться неудачницей буквально преследовал меня… — Как, по-вашему, «Вам и не снилось» читается сегодня? Не устарела? — Скажу честно: понятия не имею. У меня часто большие сомнения возникают, стоит ли ее переиздавать. Я смотрю в газете рейтинг продаж и вижу, что книжка, где эта повесть есть, на третьем месте. Радуюсь. А потом узнаю, что все подобные рейтинги куплены издательствами. Отклики приходят до сих пор — но все они от людей того, теперь уже выросшего поколения, кому сейчас за тридцать. Я не знаю, как читают семнадцатилетние. — Встречи с читателями теперь не практикуются? — Нет, случается, приглашают. Только я отказываюсь. Потому что разговор опять будет крутиться вокруг одной лишь «Вам и не снилось». А у меня уже скулы сводит ее обсуждать. Я давным-давно другую мысль думаю — хотя бы две мысли мне позволено думать? Да она никогда и не была для меня главной вещью. Скажем, почти одновременно опубликовали другую мою повесть, «Дверь в чужую жизнь», — так она куда лучше, я уже тогда так считала. Она серьезнее, глубже. — А как складывались ваши отношения с «Новым миром»? — О, с вашим журналом у меня давний и трогательный роман. Он начинается так: юная как бы курсистка (это я) полюбила пожилого как бы профессора («НМ»). И, как сказала бы моя мама, «засохла на корню». Все свои первые литературные опыты я посылала только «профессору». Однажды мне по ошибке дали внутреннюю рецензию Юрия Домбровского (как я понимаю, он поденничал в «НМ» в качестве рецензента где-то в районе 1974 — 1975 годов), смысл которой был таков: нечего журналу валять дурака, барышню надо печатать. Она хорошо пишет. Но несмотря на этот добрый отзыв профессор по-прежнему лепил мне двойки и мои притязания холодно отвергал. А позвонить Домбровскому и поблагодарить его я тогда постеснялась, я кичилась и чванилась «чистотой эксперимента»: вот, меня похвалил чужой человек, незнакомый писатель, — и до сих пор жалею об этом, до сих пор мне горько, что не сказала Юрию Осиповичу всех тех добрых слов, которые могла и должна была сказать.
В конце концов я добила «старого профессора», и он сдался на милость постаревшей и поседевшей курсистки. Самое же удивительное и парадоксальное: я рада, что он не взял меня молодую. Это тот случай, который нет-нет да и подтверждает мысль: жизнь мудрее курсисток, критиков и даже хранителей древностей. Я и сейчас, как у меня повелось, пишу для своего «профессора». Хотя молодые и ражие подозревают меня в легком сдвиге по фазе. Дался ей, говорят они, этот журнал, когда книжки выходят быстрее. Я их понимаю, все правильно. Но что поделаешь, если мне важно понравиться Домбровскому? — Ваши нынешние, весьма заметные сочинения, которые «Новый мир» в последние пять лет регулярно публикует: «Love-стория», «Митина любовь», «Армия любовников» и другие, — на прежние ваши вещи весьма не похожи. Даже в скупых, как правило, на доброе слово литературных кругах заговорили о втором рождении писателя — а такое крайне редко бывает. Что заставило вас резко изменить стиль и, может быть, не тему, но точку зрения на тему? Вы испытали какой-то внутренний перелом? — Перелом — сильное слово. Нет. Но однажды у меня появилось чувство, что я здорово отстала. Я будто внезапно очнулась и обнаружила: литература, жизнь, весь мир — все уехало куда-то далеко-далеко вперед. А я застряла, где была. И должна теперь либо кричать вслед: мол, оглянитесь, вспомните, что и здесь тоже остались люди, не все уехали вместе с вами, — либо же догонять, даже обогнать. В итоге я заняла все-таки позицию промежуточную. Я и догнала, и осталась с теми, кто не сумел ухватить за хвост уходящее время. Так вот, в моих ранних вещах никогда не было прямой речи автора, мое собственное «я» оставалось за кадром. Существует такое мнение, и я к нему прислушивалась: когда ты говоришь «я», ты уже не способна ничего сказать о другом, только о себе. А тут я поняла: если я хочу писать некую иную прозу, я непременно должна быть там, внутри. Вроде бы и формальная вещь, но меня письмо от первого лица невероятно раскрепостило. Как будто я долго жила в запертой комнате, а теперь открываю двери, окна, стала выходить и смотреть: оказывается, и там что-то есть, и там... Я сразу обрела второе дыхание. Это не значит, что я собираюсь отныне работать только так. Моя последняя повесть, «Актриса и милиционер», сделана от третьего лица. Но все равно я вступила в какой-то другой мир, заговорила другим голосом — о том, о чем не могла, не умела говорить раньше. — А не провоцирует ли вас такое присутствие «внутри» произведения воплощать на бумаге недовоплощенное в жизни? Достраивать, доводить до некоего завершения несложившиеся отношения с реальными людьми. Даже представлять в выгодном свете какие-нибудь свои не вполне благовидные поступки. — Напрямую — нет, никогда. Но отдельные ниточки, узелки, завязанные в моей жизни, мне бывает приятно распутать в сочинении. Я вообще очень люблю играть в эту игру. Когда я мою посуду, полы, стираю — а я всю жизнь домашняя хозяйка, на мне весь дом, — мне надо чем-то занять голову, и я размышляю, додумываю чьи-то судьбы. Или свою — как бы она могла сложиться иначе. Недавно ко мне заявилась в шесть утра моя читательница из Крыма. Она приехала в Москву на конгресс русских, живущих в странах СНГ, который собирал то ли Зюганов, то ли Селезнев. Тут, спрашивает, проживает писательница Щербакова? Ну, муж меня, конечно, разбудил. Трижды она ко мне приходила. У нее был целый блокнот с вопросами — и все о литературе. И каждый раз я на нее смотрела и думала: ведь она чудовище. Самоуверенная, не признающая чужого мнения, не сомневающаяся, что она лучше всех понимает, что хорошо, что плохо, где народ, где не народ, кто стоящий писатель, а кто никуда не годный... Но ведь и я могла стать точно таким же чудовищем! За мной ухаживал молодой человек в восемнадцать лет, у нас было большое красивое чувство. А потом он окончил институт и получил назначение в Крым. И только волею судеб, так стали звезды, я не поехала туда с ним. Он там работал в совхозе. Я могла быть в том же совхозе учительницей. И никогда бы не прочла важных для меня книг. Никогда бы не поняла, что трагического произошло в 1968 году в Чехословакии. И дальше клубочек накручивается, накручивается, и уже как будто это я сама себя и навестила в белых вязаных носках, с оплетенной бутылью сухого вина и орехами. Или все-таки нет, ни при каких обстоятельствах не могло такое сложиться? Тогда почему не могло? Вот что мне всегда интересно. И в той или иной мере я это использую, когда сочиняю. Сочиняю себя — «другую». — Сегодня газеты, телевидение выстроили в культуре своеобразную «табель о рангах». Артиста, писателя делает значимым и популярным не столько работоспособность и талант, сколько частота появлений в телепрограммах и на газетной полосе. Поэтому многие стремятся любой ценой «подать себя». Вы же как будто предпочитаете оставаться в тени. Что это — свойство характера, сознательная аристократичная установка? Или вас просто не хотят замечать? — Насчет аристократичной установки вы погорячились. Наверное, не особенно хотят. Хотели бы — заметили. Но и для меня подобный способ заявлять о себе — а вот и я, в красивой шляпе, — не годится. Я живу обособленно. Редко выхожу из дома. Сохраняю силы и здоровье, чтобы еще написать сколько-то вещей, которые уже крутятся у меня в голове. А если я начну растрачивать свои силы на тусовки или на танцы перед журналистами — я на этом и кончусь. К тому же я безумно обидчива. А всякая тусовка, всякая компания остра своими пересечениями. Я могу услышать какие-то слова, которые ранят меня до такой степени, что я потом долго буду не в состоянии работать. Возможно, для актрисы, для Пугачевой, делать себе промоушн и в порядке вещей. Но я, во-первых, этого не умею. А во-вторых, я все-таки не актриса, у меня другая профессия, и уже пожилая леди, и мне дорого мое доброе имя и душевное спокойствие. — И все же вы не чувствуете себя несправедливо обойденной журналистским — а в результате и читательским — вниманием? Ведь в мастерстве и стилистической оригинальности вы не уступаете ни, скажем, Виктории Токаревой, ни светской авангардистке Нине Садур — авторам, куда более обласканным средствами массовой информации. — Прежде всего я совершенно не завистлива. Я искренне радуюсь любому хорошему сочинению, кто бы ни был его автором. Я очень благодарный читатель — по сути своей сначала читатель, а потом писатель. Но когда я натыкаюсь в каком-нибудь журнале на список типа «пять лучших писателей современности» — поеживаюсь, конечно. Однако затем начинаю говорить себе: ну хорошо, женщина. Ну что тебе, тесно? Кто-то отнял у тебя твое пространство, кусок твоего слова? Ведь нет. Я знаю про себя все. Я никогда не буду писать темные подвалы Петрушевской, раскачиваться на качелях Токаревой, пестовать легкую шизофрению в духе Нины Садур. Но я твердо уверена, пусть это выглядит нескромно, что есть у меня что-то, чего у них нет. Может быть, какая-то совсем маленькая штучка — ну так и пусть она у меня будет, ею я и интересна, и конкурировать я тут ни с кем не желаю. Если я кому-то не нравлюсь — что ж, я не доллар. А насчет внимания — в принципе, сейчас мне грех жаловаться. Было хуже. Лет семь назад меня как будто вовсе не существовало. А тут звонят, зовут. Вот звали на передачу, посвященную становлению у нас женского движения. Но я отказалась. Сказала — благодарю, но эта тема мне не подходит. — Вы не разделяете феминистских идей? — Ничего против я не имею. Я давно поняла: раз что-то возникло — значит, так тому и быть. Но мне кажется, феминизм — явление цивилизации, а не культуры. Бандитов, войну, Чернобыль — это нужно переживать всем вместе, здесь негде разбиться на мужское — женское. А вот когда все нормально — возникает феминизм. Я думаю, до феминизма мы еще не доросли. Мы живем в такой замученной стране, с такими чудовищными порядками, историей, где всем так одинаково плохо: мужчинам, женщинам, людям разных национальностей, — что становиться в этой «плохости» еще и феминисткой, выделять себя еще и по этому признаку просто непорядочно. Потому что по совокупности, я считаю, мужчины в этой стране пострадали больше. Пострадали и женщины, слов нет, но все же в данном случае я за мужчин. Посмотрите, сколько их убивали, сколько изводили, скольких споили, сколько они терпели от всех этих систем, — что нам твердить о каких-то особых женских правах! Мужчины находятся точно в такой же бездарной, трагической ситуации. В конце концов, пол — понятие биологическое. А я предпочитаю держаться общечеловеческих категорий. Мы и так уже разделились по стольким параметрам. Но из ямы, в которой мы все сидим, выбраться возможно только сообща. — Часто приходится слышать, что жизнь обывательская и жизнь в искусстве — две вещи несовместные. И поэтому оригинальничание, демонстративность, скандал — едва ли не обязательны для современного художника. К вам такое суждение вряд ли приложимо. Не значит ли это, что вы как раз в проклинаемой всеми обыденности сумели найти необходимую опору, нужную вам для творчества среду? — Для меня, как и для всякого нормального человека, обыденность — тяжелый груз. И я вынуждена, параллельно с тем, что сижу за столом, решать все те же самые вопросы, которые она навязывает каждому. Но то, что я пишу, — живет, вырастает в самой моей глубине. И я стараюсь беречь это внутреннее пространство от внешних вторжений. Для меня великая радость, если я просыпаюсь утром и знаю, что мне никто не помешает, что можно целый день провести за столом с ручкой. Я счастлива оттого, что пребываю в своей работе. Когда я пишу, я умна, талантлива, я все умею, мне абсолютно все доступно — пускай завтра я и вычеркну к чертовой матери большую часть сделанного сегодня. К тому же меня печатают, во мне заинтересованы! О чем еще я могу мечтать? Но я очень боюсь, что внешнее все-таки влезет — грубо влезет, с ногами. Не дай Бог, случается болезнь с детьми, не дай Бог, умирает мама, не дай Бог, начинается новая война... Да мало ли что... И тогда все, что я в себе берегла, охраняла, сжимается до размеров печеного яблока, вот-вот вроде бы исчезнет совсем. Но потом я иду у себя в квартире по коридору, а из двери выходит рассказ: образ, контур рассказа. И я уже ожила, я уже выкарабкиваюсь. Поэтому теперь я делаю так: только кончаю одну вещь, сразу начинаю писать следующую. Тем более что у меня масса сюжетов, историй, которые мне хочется рассказать и которые я не успею рассказать. Люди столько не живут, сколько я хочу рассказать. — У нас уже прозвучало название вашей новой повести «Актриса и милиционер», которая готовится сейчас к печати в «Новом мире» и выйдет в одном из ближайших номеров журнала. Для меня, признаюсь, повесть оказалась несколько неожиданной. Впечатление от нее я назвал бы «изнаночным» даже по отношению к текстам вашего новомирского периода. Как-то здесь все навыворот и с оттенком большой безнадежности... — Вы знаете, трудно, конечно, вот так прямо объяснить, что и почему... Давным-давно жил старик, свекор моей мамы. Его перевезли издалека мама и отчим, то было время, когда престарелых родителей принято было забирать. Первое, что сделал старик, выйдя на крыльцо своего нового места жительства, это вынул из ширинки свой старенький и ссохшийся предметик обихода, прицелился и стал сбивать струей мамину красоту: анютины глазки, ноготки, львиный зев и прочее. Крушилось все это под мамины слезы и причитания. Жалкая трубочка в глазах народа превратилась в брандспойт, гранатомет, бластер... Скажете, сумасшедший? Скажете, маразматик? Ничего подобного. Он был совершенно нормален. Он просто — ненавидел. Я приносила ему конфеты — мне его было жалко: откуда-то привезли, ругают... Гибель цветов в моей системе ценностей не стоила гнева на дедушку. Он спрашивал, глядя на конфеты: «Сколько я тебе должон?» — «Это гостинец», — пищала я. «Почему ты его приносишь?» — спрашивал он, и я видела, как в нем это образуется. И я не знала тогда, как это назвать. Но потом я повзрослела, и теперь мне кажется, я способна проследить путь его мысли: непонимание, потом неприятие и, как следствие, — ненависть. Я что-то лопотала, чем только усугубляла ситуацию. Старик не верил словам людей. Возможно ли рационально обосновать творимое зло? А добро? Влияет ли чтение «Муму» на расстегивание ширинки? Можно ли прибить за принесенный гостинец? Над такими вопросами долго бился мой ум. Теперь я, к сожалению, понимаю: мой народ впадает в ненависть поразительно легко. Это его кайф. Знаю и другое: нет силы, которая может это изменить. Мы — народ великий, мы принимаем в расчет и обращаем внимание только на революции да кровопролития крупного калибра. Мне же интересна мелкая розница — разница людей... Вот и хотелось написать, как мы все не совпадаем. Как мало нам надо для дикого гнева — чужая, к примеру, простыня в цветочках, за которую и убить можно. Может, в нас отсутствует орган, отвечающий за чужую боль? Или его не туда пришпандорили? Сломаешь голову, печалясь и смеясь... Михаил Бутов («Новый мир», 1999 г.)
ЭТО БЫЛО ДРУГОЕ ВРЕМЯ Корр.: - Ваша первая повесть «Вам и не снилось» снискала широкую читательскую известность. Но критики восприняли ее в штыки. - Это было совсем другое время. Чистое и целомудренное повествование стало мишенью для критики, потому что это был рассказ о любви и только о ней… - Вы пробовали себя и в драматургии. - Я всегда хотела сочинять пьесы. У меня есть рукопись под названием «Будут неприятности». Сюжет вкратце таков: в респектабельную московскую семью, живущую по строгим советским правилам, попадает девушка из «простых», которую изгоняют как чужака, как тварь. Интересно, что через несколько лет появилась пьеса Михаила Рощина «Спешите делать добро» с похожей фабулой. Два автора, не знающие друг друга, уловили общее - то, что витало тогда в воздухе. Рощинская пьеса имела успех, и мне это было приятно. Я любила его драматургию, но сама в ней не преуспела. Киносценарий - тоже не мой жанр. Он попадает в руки режиссеру, и твой текст воплощается в нечто, зачастую очень далекое от твоего авторского представления. Ты ведешь свой поезд, а режиссер - свой. На какой-то момент пути могут сближаться, но чаще всего они расходятся. - Вы берете героев из реальной жизни? - Я стараюсь уходить от прямого описания, это свойство журналистики. Впрочем, существуют исключения. У меня есть роман «У ног лежачих женщин», в основу которого положена реальная жизненная ситуация. Это история о трех парализованных женщинах и трех мужчинах, которые за ними ухаживали. Она происходила на моей улице. Никогда в жизни я не сталкивалась больше с подобной мужской самоотверженностью. Существует много примеров женской самоотдачи, но я была свидетельницей мужской. Это дорогого стоит. - Вы говорите о самоотверженности. А как же любовь? - Самоотверженность бывает выше любви. Любовь эгоистична. Самоотдача - это когда отдаешь себя. «Жалость» бывает синонимом «любви». Это очень высокое чувство, и оно не может никого унизить. - Не кажется ли вам, что сегодня в отношениях между мужчиной и женщиной любовь уходит на второй план? Богатый мужчина - вот идеал современной женщины. - Разве подобные отношения возникли сегодня? Они существовали всегда, просто теперь стали более очевидны. Как-то раз дочь изложила мне свою «теорию». По ее мнению, типы мужчин, описанные еще Островским в «Бесприданнице», сохранились в неизменном виде. Есть магнаты, «олигархи», как Паратов, есть преуспевшие «купцы» вроде Кнурова и Вожеватова и, наконец, «интеллигенты» - Карандышевы. Женщина всегда выбирает между этими типажами, ибо других не существует. Да, за «магнатов» и «купцов» идет борьба, но очень многие женщины предпочитают слабых, Карандышевых. Мы выбираем слабых и рожаем слабых мужчин. Будущее России зависит от выбора женщины. - В последнее время часто говорят о феминизме. Как вы к нему относитесь? - Очень спокойно. Феминизм - борьба за права женщин. Ужасно, когда тебя не принимают на работу только потому, что ты женщина и у тебя есть дети, которые имеют привычку болеть. Но права мужчины не защищены у нас в той же степени, что и права женщины. Если вас направляют в Чечню, вы не докажете, что стрелять - не ваша профессия. Если говорить о защите прав, то в нашей стране в равной степени не защищены и женщины, и мужчины. - Как вы работаете? - Я трудоголик и графоман одновременно. Сам процесс «выведения» слов - радость. У меня есть компьютер, но работаю я по старинке, авторучкой. Пишу достаточно быстро. Должна признаться, что писательство не мешает мне оставаться оголтелым читателем. Читать безумно люблю. Больше - зарубежную литературу, из нее - английскую. Стараюсь не пропускать интересное в «толстых» журналах: «Новом мире», «Знамени», «Иностранной литературе». Внимательно слежу за творчеством молодежи: Виктора Пелевина, Владимира Сорокина. - У нас несколько десятилетий декларировался принцип: литература должна быть нравственной. Интересно узнать ваше мнение по этому поводу. - Это сложный вопрос. Солженицын и Распутин считают современную литературу безнравственной и бездуховной. А, к примеру, Василий Аксенов в одном из интервью сказал недавно, что писатель - не вождь, за которым должны идти массы. На мой взгляд, они правы понемножку. Да, русская литература, в том числе советского периода, была нравственной и не признавала даже слова «трусики». От нее требовали главного - положительного героя. И именно он был критерием ценности сочинения. Целые поколения воспитывались на «высокоморальной» литературе. Про Павку Корчагина, молодогвардейцев и целинников читали все. И что же? Стало меньше войн, убийств? Не надо преувеличивать роль литературы в формировании человеческой души. «Безыдейный» Высоцкий значил больше, чем вся псевдопатриотическая литература. А вообще, у читателя на книжной полке должны стоять и Солженицын, и Распутин, и Пелевин. Он сам сделает свой выбор. Выбор души. И в этом высшая нравственность. - Вы ведете довольно замкнутую жизнь. Не участвуете в литературных «тусовках»… - Вообще-то я человек коммуникабельный. Люблю хорошую компанию, интересных людей. Но «тусовки», о которых вы говорите, - это совсем другое. Это прежде всего демонстрация амбиций, успеха, шляп и машин. Мне там неловко. Я «безлошадница», и там не в своей тарелке. Я из эпохи «кухонь». Александр Гушанский («Учительская газета», 2002 г.)
ВСЕ ПЕРЕПУТАЛОСЬ… Корр.: На днях с писательницей Галиной Щербаковой случился казус. Неведомо для себя она оказалась в «Звездной гостиной» Дарьи Донцовой на радио «Маяк». Корреспондент «Времени МН» решила выяснить, каким образом люди попадают в звезды и как таким разным писательницам удалось найти общий язык.
- Галина Николаевна, как же все-таки вы, незваная, приняли участие в этой передаче? - Меня пригласила журналистка, с которой мы уже однажды работали. Мы долго беседовали с ней о жизни, о книжках, о многом другом. Вечером я решила послушать «Звездную гостиную». Каково же было мое удивление, когда вместо журналистки, с которой я разговаривала утром, те же вопросы в эфире мне задавала Дарья Донцова. Я долго не могла понять этой мистификации. После окончания передачи у меня возникло чувство, что мне должны позвонить и извиниться. Никто мне, естественно, не позвонил. - Вас возмутило то, что они не предупредили о подмене или что вопросы задавала Дарья Донцова? - Я бы не пошла на встречу с Донцовой. Не потому, что я имею что-то против нее — я никогда ее в глаза не видела, кроме как на фотографии с мопсами. Просто я не читала ни одной страницы Дарьи Донцовой. Я полагаю, что и она ничего моего не читала. А встреча двух писателей, которые незнакомы с творчеством друг друга, бессмысленна. Мы с Донцовой — «куклы из разных коробок». У нас разные читатели, разные поклонники. Будь такой разговор по-настоящему, из него могло родиться что-то новое, но все то, что произошло, просто обман. И это происходит на всех уровнях. Высшие государственные чины не всегда говорят то, что есть на самом деле; телевидение вовсю использует подставных героев передач. Все прекрасно об этом знают и мирятся с этим. Я никак не могу понять, почему это допускается и почему это стало возможным. Неужели в реальной жизни мало происходит тех историй, которые действительно могли бы научить и помочь?! А теперь употребили и меня. И если Донцову устраивает такая мистификация, то для меня она совершенно неприемлема. - Вы с Донцовой действительно разные. Она пишет для того, чтобы читатель мог не думать, а вы — для того, чтобы он задумался... - Дарья Донцова, по ее собственным словам, пишет книги для того, чтобы уставшая на работе женщина могла прийти домой, бросить авоськи с продуктами и оттянуться. Я задумалась над этим вопросом. Одна моя знакомая, которая очень любила мои книги, однажды сказала, что теперь у нее новая любовь — Дарья Донцова, потому что, читая ее книги, она не замечает, как в метро доезжает от одной остановки до другой, а с моими книгами ей никогда не удавалось этого сделать. - Так, может, над книгами и не нужно думать? - Думать-то надо всем. Но сейчас происходит болезненная ломка, в результате которой попсовая литература захватывает все больше и больше читателей. И это ужасно. - Вы разделяете популярную мысль о том, что в России нет современной литературы? - Литература есть. Есть Улицкая, Петрушевская, Кабаков, Вишневецкая, Сорокин, Дмитрий Быков, Маканин, Слаповский и многие другие. Это не просто писатели, которые пишут хорошо, они думают хорошо. В их произведениях можно найти ту ниточку, которая тянется из сердца. Ты хватаешься за эту ниточку и идёшь по ней... рвешь... теряешь... снова находишь… И если у мужчин превалирует правда мысли, то у женщин — правда сердца. Мне интересен Сорокин, который водит меня по своему кругу для того, чтобы я ослепла, но меня одновременно не покидает мысль, что таким способом он все-таки хочет, чтобы читатель увидел свет. Да, у нас была великая литература, потом могучий ураган (революция, перестройка) снес все. Но в природе после любого катаклизма начинает подниматься трава, и куст, и дерево. И кочки безобразия постепенно зарастают новыми побегами. Мы сейчас находимся на пути образования зеленой поросли, при этом постоянно сравниваем себя с могучим дубом. Так вот писателей такого масштаба, конечно, нет. Но жизнь не погибла, и сейчас поднимается нечто новое. Оно поднимается достаточно быстро. И на пустыре, по которому проехали тачанки красных, белых, зеленых и еще Бог знает каких. Сейчас огромное количество пишущих людей и большое количество людей способных. В этой молодой поросли кто-то выше, кто-то ниже, но, во всяком случае, литература живет и плодоносит. Она дает как прекрасные, так и ядовитые плоды, но в этом закон природы — не надо ничему мешать. И пройдет лет пятьдесят, и среди нас появится человек, который займет то место, которое занимал Платонов, Набоков, Пастернак. И вся популярная сейчас литература уйдет с его появлением. Литература не умерла, она просто перерождается. Так было и раньше — после Тредиаковского появился Пушкин. Через какое-то время наши дети и внуки увидят могучий возраст сегодняшнего слова. - И в чем же особенность молодой литературы? - Внутренняя раскованность. Мы, шестидесятники, были внутренне скованны — спеленуты. А они совсем другие. Так что с литературой будет все в порядке, если ее не погубят политики. - Вы считаете, что в России по-прежнему литература и политика очень связаны? - Да. Сейчас могут закрыть один канал, потом — другой, и писателя возможно закрыть — просто перестать печатать. Когда верхи не знают, куда вести такую большую страну, а еще на пути стоит то, что раздражает, это уберут. А против политического скудоумия может стоять только культура и общественность. Я допускаю плохие варианты развития ситуации, потому что они уже проявляются — в тюрьмы попадают не те люди, которые должны там сидеть, а те, которых проще посадить. История с закрытием каналов отвратительна. Пусть там было три-четыре действительно хорошие передачи. Однако кто-то мог смотреть Шендеровича, а кто-то Комиссарова. Но теперь нас лишили выбора, и все должны смотреть только Комиссарова. Очевидно, что пока еще рулит политика. Она наплевала и на литературу, и на интеллигенцию. У нее колоссальный опыт уничтожения, и она его хорошо помнит. У литературы сегодня много соперников — телевидение, Интернет... Они занимают основные силы нашего потенциального молодого читателя, на которого мы рассчитываем, который через двадцать-тридцать лет будет настоящим человеком. Каким он будет — зависит от нас. - Но, может быть, человек после всех ураганов сам пока не готов к интеллектуальной литературе... - Перефразируя товарища Сталина, можно сказать: «Другого народа у меня для вас нет». Но для того, чтобы народ стал другим, ему нужно дать свободу, но не распушенную — все можно, а свободу взглядов, нравственного выбора. Человека нужно кормить доброкачественной пищей, которая идет через книги, через телевидение, через радио. То, что сделали мы с Донцовой, это не доброкачественная пища — это фальшивка. Конечно, не такая, из-за которой может произойти нечто серьезное, но это фальшивка. И если любого человека можно таким образом использовать, то хороши же мы будем. То, что произошло со мной, - маленький беспредел, но если представить, что это происходит на каждом уровне — в школе, в институте, в Кремле, в Думе... Если представить, что постоянно идет игра, в которой одно легко можно заменить другим, а ты в этом участвуешь, это беда! - Возможно, это сюжет для нового романа… Над чем вы работаете сейчас? - Я только что закончила работу над новым романом «И это прошло». Это роман о войне, послевойне и до наших дней, когда «смешались в кучу кони, люди». Мы победили, а в результате часть людей оказалась в лагерях, ничтожнейшие люди стали руководителями. Но продолжается эта бесконечная кутерьма в отсутствие понятия у человека, кто он есть. Все перепутано, и люди находятся в спайке лагерной, военной, нищенской, и этот порочный круг может разорвать только смерть. Вот об этом мой новый роман. В конце два главных героя умирают, но те, которые остались живы, так ничего и не поняли, для них это еще две смерти: у одного гроба стоят одни, у другого — другие. Они так и пойдут дальше своими дорогами и не сойдутся вместе, чтобы понять, кого они хоронили. В конце каждой работы я обычно «беременна» идеей. До недавнего времени во мне этого зародыша не было. Это меня немного пугало. Хотя у каждого писателя это индивидуально… Недавно по телевизору я увидела конкурс красоты... английских овец. Я поняла, насколько они красивее людей. И я подумала: «Конкурсу человеческой красоты еще очень далеко до овечьего конкурса в Англии». Я поняла, что буду что-то писать. Это не значит, что я буду писать про овец или про конкурс красоты. Просто такие, как мы, отнюдь не венец творения, а может, и вообще — тупиковая ветвь развития... Грустно на этом свете, господа! Анастасия Сдвижкова («Время MN», 2003 г.)
"КТО Я?.. МОЖЕТ, КРЕПКОЕ МЕЖДОМЕТИЕ ТИПА "ГЕТЬ"
|
|||
Распродажа культурных файлов FILE-SALE.RU. Новинки:
|
Контактный телефон: 8-926-825-27-49 E-mail: obivatel44@gmail.com WEB-издательство ВЕК ИНФОРМАЦИИ Одежда для танцев Расчет и поиск тура в Краснодарский край |