№26
    
 
 

 

Аида Злотникова на вечере, посвященном поэзии Марины Цветаевой. Иерусалим.

   










Яндекс цитирования





       

Аида ЗЛОТНИКОВА

 

НЕ ЗОВИ МЕНЯ

ИЗ СИНЕЙ-СИНЕЙ ДАЛИ…

 Мы ждали снега, а пришли дожди,

 Январь повел себя, как провокатор,

 И только ворон на рассвете каркал:

 Не верь! Не верь! –

 И почки пробудил.

 Февраль пришел весь в белом, и тогда

 Завыли ветры дико, как сирены.

 …Стучал в окно, в прозрачной колбе льда,

 Зеленый лоскуток обманутой сирени.

 

Та сирень распустилась в день ее рождения. Он поставил ветку с почками в стакан за два месяца до юбилея. В те годы зимой, да еще в деревне, о каких цветах можно было мечтать? Правда, когда-то, в пору ее юности, один молодой человек умудрился в сорокаградусный мороз преподнести ей горшочек с анютиными глазками, завернув цветы в пуховую шаль. Как быстро летят годы. Теперь это вспоминается, как будто было вчера…

А он… поставил в стакан ветки сирени и стал писать ей письма, прикалывая их к стене.

       «Иногда кажется, что я задохнусь твоим именем. Береги себя. Какое же мучительное счастье нам выпало. Им надо дорожить с годами…»

Утром она видела, как менялась вода в стакане, затем высыпалась туда ложечка сахару. Набухали почки и появлялись зеленые листики. Ветки оживали, и вместе с их дыханием рождались стихи…

 

Жили мы с тобою во времянке.

Не было ни койки, ни стола.

Но с какой ты гордою осанкой

Рано утром на работу шла.

Галки в старых тополях галдели.

Заревая золотилась синь,

Долго-долго вслед тебе глядели

Фиолетовые лики георгин.

Пес хозяйский подходил к калитке,

Нам весь день с ним чудился твой смех.

Медленно на каменные плиты

Падал теплый тополиный снег.

Начиналось за окном предгорье –

Край, что стал мне родиной второй…

Цвел в стакане полевой цикорий,

Синеглазо говоря со мной.

Было много солнечного света,

Шмель гудел, раскачивал цветы…

Стало больше на Земле одним поэтом,

Но об этом знала только ты.

 

*   *   *

Саксофонист играет и волнуется,

Играет с вызовом. Как петушок волнуется.

Ведь он совсем мальчишка. С хохолком.

А где-то мчится «скорая» по улице,

А кто-то над расчетами сутулится,

А рядом скатерть залили вином…

…И у меня был в детстве саксофон:

Нет, не такой – обыкновенный чайник.

Но люди пили – и не замечали,

Что нос у чайника похож на саксофон.

Меня базар кормил, а я его поил:

Ведь воду пьет и человек голодный.

И я кричал, кричал что было сил:

«Кому воды? Кому воды холодной?!»

Мой чайник низко кланялся крестьянкам.

Рабочему, что не от жиру пух,

Кормил калек, цыганок-сербиянок,

И сердобольных старцев, и старух.

В мой детский сон тревожными ночами

Тянулись руки изо всех сторон…

Мне снился чайник, часто снился чайник,

Как вот ему, должно быть, саксофон…

 

Во времянке, где они жили, на стене висела карта мира. Кружочками на ней отмечались маршруты, куда вместе они обязательно отправятся путешествовать. Каждое утро, пока он спал, она затапливала печь, как он учил: настругать маленьких щепочек, сложить их колодцем, в бумагу положить немного золы, налить керосину, и – через пять минут полыхали в печи дрова.

Она все успевала: приготовить завтрак, убрать во времянке, сбегать к соседке и разузнать, как варить борщ и жарить рыбу в томате... Быстро собраться на работу и как-нибудь по-новому сделать прическу. Он обязательно обратит на это внимание, скажет: «Ты сегодня очень красивая!» – и подарит свои новые стихи.

 

Я представляю так свое рождение:

Сошло на Бога вдохновение.

Попил чайку с вареньем из малины,

Он взял кусок отличной белой глины,

И что-то весело бубня,

Он стал творить – лепить меня.

Увлекся Бог, а между тем лукавый черт

Из-за куста за старцем наблюдал.

Отчаянно, в предчувствии забавы,

С ухмылочкою лапы потирал.

Влетели ангелы, шепнули что-то Богу –

И он тотчас отправился в дорогу.

Черт тут как тут. И всех святых кляня,

Он стал долепливать меня.

И глина, что была белым-бела,

Вдруг стала черной, как смола.

…Когда, любимая, во мне взыграют бесы

И заболят все раны и порезы,

Ты отвернуться все же не спеши,

Сумей душою оробелой

Услышать боль моей души –

И разглядеть за черной глиной белую.

 

Она была первым слушателем и рецензентом одновременно. Высказывала замечания. Иногда он реагировал, чаще всего кричал, что она абсолютно ничего не понимает в поэзии. А она просила: «Отложи стихотворение в сторонку и вернись к нему дня через два, тогда поймешь, что рифма плохая». Он снова возмущался, но через два дня продолжал работать над стихотворением. Так они готовили к печати первый сборник его стихов: Юрий Крутов. «Власть апреля».

Снова менялась вода в стакане с ветками сирени, снова прикреплялось очередное письмо. Она усердно его переписывала и носила в сумке, ведь иногда им приходилось расставаться.

«Каждый мой день, каждый час – это ты. Мне трудно без твоих рук, губ, глаз. Кто выдумал разлуки, которые для меня теперь становятся невыносимы <…> Чувство мое к тебе – это мое счастье и, может быть, трагедия…»

Я сегодня пил из родника,

Небо целовал и облака.

«Часто в кабинете я смотрю на твою фотографию, помнишь, как мы в нашу первую Новогоднюю ночь смотрели в глаза друг друга. Какое редчайшее счастье мне досталось...»

И снова ложечка сахара в стакан. И снова стихи. И письмо: «Может быть, ты устала.? Кто-то стал оказывать тебе знаки внимания? Нет, ты не сможешь меня предать, ты будешь откровенна со мной. Мы всегда будем вместе, какие бы расстояния ни были между нами, и с кем бы ты ни была. Пусть лишь он не будет рыцарем на час. Я люблю тебя. Всегда».

Вдруг вспомнила: однажды зимним вечером они сидели возле печки, грелись у огня. «Расскажи мне, как ты жила до меня», попросил он. И она показала ему пачку писем того молодого человека, который завернул в пуховую шаль анютины глазки. Начался долгий и тяжелый разговор, в котором она оправдывалась, не чувствуя за собой вины. Потом взяла толстую пачку конвертов и бросила ее в огонь. Горели листы, превращались в пепел теплые хорошие слова. Мгновенно исчезали дорогие воспоминания, и она внезапно поняла, глядя на огонь, что предает их ради его самолюбия, и будто что-то оборвалось внутри. Он молча смотрел на пламя. Ей показалось, что он улыбается. Стало страшно.

Выскочила на улицу. Села в первый попавшийся автобус и колесила в нем от одной конечной остановки до другой. Боялась одного – возвращения. Как после этого снова быть вместе? В одной постели… Что-то шептать по ночам и сладко засыпать, спрятавшись в его подмышку. Ощущать его дыхание и наслаждаться тишиной. Куда-то вместе уплывать, приближаясь к рассвету.

Замерзла. Съежилась. «Неужели любовь умерла?» она боялась в этом себе признаться. И конечно, вернулась. Дверь была открыта. Он спокойно спал, как будто ничего не произошло.

«Неужели я больше никогда не крикну: “Я иду к тебе, держи меня!” И услышу в ответ: «Я тебя никому не отдам!»… Что это со мной? вдруг спросила она себя. Ведь он единственный и самый близкий человек на свете…

Со временем пришлось привыкнуть к новому образу жизни. Готовила обеды, делала все, как он хотел, быт был налажен. На день рождения, по традиции, вручала ему два билета в театр и новую записную книжку, куда он записывал свои драгоценные (как она их называла) мысли.

…А по вечерам он читал ей стихи.

 

Шуршит трава-муравушка

В тиши обетованной

О чем-то сокровенном,

О чем-то самом главном.

Пыльцой осыпан донника,

Дождем обласкан летним,

Я пришел к бабушке

Тридцатилетним.

Я принес, родная,

Вино и хлеб.

Белый, духовитый

Еще теплый хлеб.

Я вино выпью,

Хлебом закушу,

Над твоей могилой

Корку раскрошу:

Пусть к тебе слетаются

На заре щеглы,

Пусть тебе не снятся

Голые углы…

Оплывала свечка в зябкой тишине.

Перед сном ты сказку

Рассказала мне.

Я слова той сказки

Шептал, как стих,

Их святую мудрость

Сердцем постиг:

Не проходит доброе дело

Без следа –

В небе загорается

Новая звезда…

Я, как вяз, вымахал,

Выдюжил в пути,

До сих пор ветры

Гудят в груди.

Обжигало горе

Горло до слез,

Но светило небо мне,

Полное звезд.

Я иду по звездам,

Я дойду.

Я зажгу, родная,

Новую звезду!..

 

*   *   *

Уйду за горизонты синие,

За тихий плес,

С головы до ног осыпанный

Золотом берез.

Это я зарю над городом

Разожгу вдали

И моим,

Не спевшим песню

Горлом

Прокричат скитальцы-журавли.

Не зови меня

Из синей-синей дали.

К ярким звездам

Слишком долог путь.

Желтый лист – подобие медали –

Приколола осень мне на грудь.

 

Последнюю ложечку сахара он бросил в стакан за несколько дней до назначенного срока. Почки на ветках уже ждали первого цветения.

В этот раз он прикрепил стихи: «Ты и сама не знаешь, / ты и сама не помнишь, / когда меня потеряла, / когда меня предала…»

Она не стала выяснять отношения. Сняла со стены эти строчки и разорвала. Так и не поняв, что он от нее хотел и требовал.

 

Будет степь дышать грозою ранней,

Будет сад под звездами цвести

После нас, ушедших в мирозданье,

По большому Млечному пути.

В час, когда, звеня листвою медной,

Выйдут провожать меня дожди,

Все людские горести и беды

Я с собой хотел бы унести.

 

В день ее рождения, зимним вечером, сирень зацвела… Вдруг она почувствовала пьянящий запах. Ей захотелось попробовать это сиреневое вино, и она невольно лизнула лиловые цветочки.

Снова увидела записку: «Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал…»

Ей показалось, что она слышит его голос: «Стучал в окно в прозрачной колбе льда зеленый лоскуток обманутой сирени»…

Они расстались навсегда.


Аида ЗЛОТНИКОВА

 

Еврейское окружение Марины Цветаевой

            У меня с каждым евреем – тайный договор,

            заключенный первым взглядом.

            М. Цветаева

Из записной книжки: «Откуда это у меня – с детства – чувство преследования? Не была ли я еврейкой в средние века?»

Перед вами своеобразный венок Марине Цветаевой, созданный из воспоминаний ее современников, многие из которых были  евреи, записных книжек и писем Марины Цветаевой. Они охватывают три периода жизни поэта: московский – до 1922 года, до отъезда в эмиграцию, годы эмиграции: Берлин – Прага – Париж (1922 – 1939), и годы после возвращения в Россию: Москва – Болшево – Елабуга (1939 – 1941). Эти мемуарные заметки создают очень объемный и живой портрет Марины Цветаевой. Сильная, яркая, уже с детства проявившая свою неординарность личность Цветаевой притягивала к себе многих. Так было с Никодимом Плуцер-Сарно, Ильей Эренбургом, Эмилем Миндлиным, Осипом Мандельштамом, Борисом Пастернаком, Марком Слонимом, Александром Бахрахом, Абрамом Вишняком, Арсением Тарковским…

Биографы Марины Цветаевой утверждают, что она остро нуждалась в общении. С юных лет, рано лишившись материнской ласки и любви, она тянулась к тем, кто мог по-настоящему оценить и понять ее талант. Выдумывала себе этого собеседника, он овладевал ее воображением, становился героем созданного мифа, и в тот час, когда герой понимал, что она – несокрушимая скала, все разбивалось вдребезги. И после непомерного возвышения очередного героя она столь же страстно развенчивала его. И однажды написала: «Мне в современности и в будущем места нет». Но у нее всегда присутствовало желание быть понятой, и поэтому она утверждала: «Я бесконечно благодарна любому вниманию».

Из записной книжки Марины Цветаевой о матери – Марии Александровне Мэйн: «…страстная любовь к евреям, гордая, вызывающая, беспрекословная. Помню, с особенной гордостью, – чуть ли не хвастливо – впрочем, в это немножко играя, – утверждала, что в ее жилах непременно есть капелька еврейской крови». Эта капелька передалась и Марине Цветаевой, и первым волшебством счастья был Он – Сережа Эфрон, которого она встретила 5 мая 1911 года в Коктебеле, в доме поэта Максимилиана Волошина. Высокий, прекрасный, как принц, с глазами цвета моря.

Она писала В. Розанову, зная о его антисемитизме: «В Сереже соединены – блестяще соединены две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Сережу я люблю бесконечно и навеки…» Ему ее стихи:

Я с вызовом ношу его кольцо

– Да, в Вечности – жена, не на бумаге, –

Его чрезмерно узкое лицо

Подобно шпаге.

Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.

Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны!

Под крыльями раскинутых бровей –

Две бездны.

В его лице я рыцарству верна,

  – Всем вам, кто жил и умирал без страху! –

Такие – в роковые времена –

Слагают стансы – и идут на плаху.

                                  (Коктебель, 1914 г.)

 

Из записной книжки М. Цветаевой: «С любящими евреев – ненавижу евреев, с ненавидящими – обожаю – и все искренне – до слез! – Любовь по отталкиванию».

1915 год. Елизавета Тараховская (сестра Софьи Парнок):

«У нее был бунтарский, ни на кого не похожий характер. Предполагая, что кому-нибудь из прохожих покажется смешной ее шуба “под тигра”, сшитая из рыжего одеяла с коричневыми пятнами, она, не дожидаясь насмешек встречного, первая начинала говорить им дерзости и оскорблять их.

Она была необузданна в своих поступках и мыслях, и мне казалась человеком ни на кого не похожим. Она была стройна, круглолица, светловолоса. Противоположно ее нежному юному виду, руки ее были грубы, как руки чернорабочего, хотя и были унизаны огромным количеством цыганских серебряных перстней и браслетов.

Однажды она сказала мне, что ежедневно садится за письменный стол и пишет одно или два стихотворения. Эта ежедневная, упорная работа над словом сделали ее лучшей русской поэтессой. Однажды она, Вера Инбер и моя сестра Софья Парнок гадали о своей судьбе, наугад отыскивая строчку стихов. На долю Марины выпало слово: “плаха”».

«В своих стихах Марина Цветаева была абсолютно, до крайности, беспощадно, бесстрашно искренна», – писала в 1913 году писательница-драматург Рахель Мироновна Хин-Гольдовская. И назвала семью Марины и Аси «кочевым табором и забавной компанией». «Марина и Ася вдвоем читают Маринины стихи. Стройные, хорошенькие, в старинных платьях, с детскими личиками, с детскими нежными голосами, по-детски нараспев они читают, стоя рядышком у стенки, чистые, трогательные, милые стихи».

А в 1914 году – новая запись Рахели Мироновны: «Марина Цветаева очень красивая особа, с решительными, дерзкими до нахальства манерами».

Быть нежной,

Бешеной и шумной,

Так жаждать жить!

Очаровательной и умной,

Прелестной быть!

Нежнее всех, кто есть и были,

Не знать вины…

– О возмущенье, что в могиле

Мы все равны.

В 1916 году она встречается с Осипом Мандельштамом.

Из записных книжек: «Это было в 1916 году, зимой, – я первый раз в жизни в Петербурге. Я дружила тогда с семьей Канегиссеров, они мне показывали Петербург. Но я близорука – и был такой мороз – и в Петербурге так много памятников – и сани так быстро летели, все слилось, только и осталось от Петербурга, что стихи Пушкина и Ахматовой, ах, нет, еще камины. Везде, куда меня приводили, огромные мраморные камины, – целые дубовые рощи сгорали! И белые медведи на полу».

И… Мандельштам. И порыв. И стихи друг другу. Он дарит ей в Петербурге свою книгу «Камень» и пишет: «Марине Цветаевой – «Камень» – памятник. Осип Мандельштам. Петербург. 10 января 1916 года».

И предсказывает: «Ее будущее чрезвычайно интересно».

А она пишет ему стихи и дарит Москву.

М. ЦВЕТАЕВА – О. МАНДЕЛЬШТАМУ

Ты запрокидываешь голову –

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль.

Преследуемы оборванцами

И медленно пуская дым,

Торжественными чужестранцами

Проходим городом родным.

……………………………....

Мальчишескую боль высвистывай

И сердце зажимай в горсти…

Мой хладнокровный, мой неистовый

Вольноотпущенник – прости!

 

О. МАНДЕЛЬШТАМ – М. ЦВЕТАЕВОЙ

Нам остается только имя –

Чудесный звук, на долгий срок,

Прими ж ладонями моими

Пересыпаемый песок.

Начинается перекличка двух поэтов. У Цветаевой появляется «вольное дыхание». Она становится поэтом осмысленного чувства.

В мае 1916 года Марина знакомится с Никодимом Плуцер-Сарно. «Польский еврей по происхождению, окончивший Лейпцигский и Гейдельбергский университеты. Он любил кататься на рысаках и дарить дамам цветы. Марине Цветаевой при встрече он преподнес корзину незабудок. С акцентом говорил по-русски, был худощав, элегантен, немногословен, черноволос и черноглаз», – так охарактеризовала его литературовед, известный исследователь творчества Марины Цветаевой, Ирма Кудрова.

Во время сталинского правления Плуцер-Сарно был репрессирован и более двадцати лет прожил в ссылке за Уралом. Умер от инфаркта в нищете и одиночестве.

В архиве Марины Цветаевой сохранилась их переписка, датированная 1917 и 1918 годами. Он был влюблен в нее.

26 июня 1917 г.

«…Марина, мне необходимо жить и любить, и ни одна такая ночь не должна пройти безвозвратно в разлуке с моей спутницей. Поймите…»

«…Проснулся ночью, и душа у меня падала тяжело и отвесно в глубину без дна. Захотелось определенно осязательной элементарной действительности. Жизни вдвоем, простых слов, восторга, отраженного чужой душой. Другую чужую руку, крепко сжатую. Других глаз, безнадежно чужих и бесконечно милых…»

Между 9 и 16 июня 1918 г. М. Цветаева – Н.А. Плуцер-Сарно:

«Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, живя только Вами, вхожу, наконец, к Вам в дом – я всем существом вправе на Вас.

Можно оспаривать право человека на хлеб, нельзя оспаривать право человека на воздух. Я Вами дышу, я только Вами дышу. Отсюда мое оскорбление…

Вам нет дела до меня, до моей души, три дня – бездна».

Плуцер-Сарно – Марине Цветаевой:

«Это все так сразу свалилось на меня, что я только постепенно овладеваю переживаниями. Я больше ничего не в состоянии написать Вам… Остальное я мог бы передать Вам только шёпотом…»

«Я пьян от тоски… Когда, Маринушка, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза через всю стихию полета страсти, тоски, восторга, чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души.

Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Мы с Вами, Маринушка, двое благоразумно несчастных безумно счастливых людей».

Она пишет ему стихи:

Я бы хотела жить с Вами

В маленьком городе,

Где вечные сумерки

И вечные колокола,

И в маленькой деревенской гостинице

Тонкий звон

Старинных часов – как капельки времени.

А иногда по вечерам

Из какой-нибудь мансарды

Флейта,

И сам флейтист в окне,

И большие тюльпаны на окнах,

И, может быть, вы бы даже меня любили.

……………………………………

Я тебя отвоюю у всех земель,

У всех небес,

Оттого, что лес – моя колыбель,

И могила – лес,

Оттого, что я на земле стою

Лишь одной ногой,

Оттого, что я о тебе спою,

Как никто другой.

Я тебя отвоюю у всех времен,

У всех ночей,

У всех золотых знамен,

У всех – мечей.

Я ключи закину и псов прогоню с крыльца,

Оттого что в земной ночи

Я – вернее пса.

Я тебя отвоюю у всех других –

У той, одной,

Ты не будешь ничей жених,

Я – ничьей женой…

В 1941 году Марина Цветаева, по просьбе Крученых, в его экземпляре книги поставила посвящения этим стихам: «Все стихи написаны Никодиму Плуцер-Сарно, о котором жизнь спустя могу сказать, что – сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь – меня».

В 1918 году ее любимый дом в Борисоглебском переулке в Москве превращается в трущобу. Праздник жизни кончился. «Мой Диккенсовский дом был из “Лавки древностей”, где спали на сваях, и немножко из Оливера Твиста – на мешках».

«Дальше уже только на мешках! – пишет хранительница этого дома Надежда Ивановна Катаева-Лыткина в своем очерке “Домики старой Москвы”. – С мерзлой картошкой, с отрубями, выменянными на рояль, с “буржуйкой”, пожирающей красную мебель. Марина раздирала руками шкафы, чтобы сварить миску пшена».

Дети, Ариадна и Ирина, все время были голодными.

Из записной книжки: «Госпожа Гольдман, соседка снизу, от времени до времени присылает детям огромные миски супа – и сегодня одолжила мне 3-ю тысячу. У самой трое детей. Маленького роста, нежна, затерта жизнью: нянькой, детьми, властным мужем, правильными обедами и ужинами. Помогает мне – кажется тайком от мужа, которого, как еврея и удачника, я – у которой все в доме, кроме души, замерзло и ничего в доме, кроме книг, нет – не могу не раздражать…

Еще Р.С. Тумаркин, брат г-жи Цетлин, у которой я бывала на литературных вечерах, дает деньги, спички. Добр, участлив. И это все».

И еще одна встреча в этом голодном и холодном 1920 году в Москве. Однажды в дом к Марине Цветаевой зашел Михаил Осипович Гершензон. Философ-идеалист, исследовавший религиозно-философские взгляды эпохи, он закончил Московский университет, в который поступил, преодолев процентную норму для евреев. Отец не поверил, решил, что сын крестился, и отказал в материальной поддержке. Гершензон давал уроки, зарабатывая на жизнь. В 1912 году в Москве у него выходит книга «Образы прошлого», а в 1914-м – «Грибоедовская Москва».

У Цветаевой в 1910-м вышел сборник стихов «Вечерний альбом». В круг общения М. Гершензона в эти годы входили деятели культуры Серебряного века, жившие в Москве. Он обрел славу летописца московской интеллигенции. Собрания в его доме стали называть «Гершензоновская Москва». М. Цветаева очень любила его книгу «Грибоедовская Москва», и как вспоминал Э.Л. Миндлин, когда он пришел к ней в Борисоглебский переулок с просьбой показать ему Москву, она потребовала от него, чтобы он сначала прочитал эту книгу, так как считала ее единственным путеводителем по тогдашней Москве.

«Знакомство с Гершензоном в литературном мире Москвы, – утверждала Марина Цветаева, – лучшая рекомендация».

Михаил Осипович в эти годы активно помогал сестрам Цветаевым, хлопотал, чтобы Анастасию Ивановну приняли в члены Всероссийского Союза писателей. По мнению Марины Цветаевой, сказать что-то плохое о Гершензоне – значит выставить себя на посмешище.

Из неопубликованной записи (хранящейся в моем архиве), которую сделала Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой:

«Совершился в ней – человеке, в ней – поэте, необратимый, еще простым глазом невидимый и неискушенным ухом неслышимый, поворот: перелом отлученности от окружающей жизни, участником которой она перестала себя ощущать. На ладони ее судьбы начала обозначаться жесткая глубокая линия одиночества».

В 1922 году Марина Цветаева, вместе с дочерью, покидает Москву, уезжая в долгую эмиграцию на встречу с мужем Сергеем Эфроном, сначала в Берлин, потом в маленькие города Чехии, и дальше – в Париж.

 

В БЕРЛИНЕ

Первая остановка – в Берлине, и не просто в Берлине, а в литературном городе, который тогда кипел, бурлил и бушевал русскими литературными объединениями, издательствами, Домом искусств. Встречи, дружбы, увлечения…

Роман Гуль о Марине Цветаевой: «Она осталась у меня в памяти как удивительный человек и удивительный поэт. Она была каким-то Божьим ребенком в мире людей. И этот мир ее со всех сторон своими углами резал и ранил. Она написала мне: “Гуль, я не люблю земной жизни, никогда ее не любила, в особенности людей. Я люблю небо и ангелов, там, и с ними я бы сумела…”»

В Берлине находилось издательство «Геликон», которое основал Абрам Григорьевич Вишняк, имевший репутацию молодого богача и эстета. Издательство славилось высокой культурой издания книг, их оформлением. Именно А. Вишняк издал сборники стихов Марины Цветаевой «Разлука» и «Ремесло». Он же предложил Цветаевой перевести с немецкого повесть Генриха Гейне «Флорентийские ночи» и убеждал Марину Ивановну подготовить книгу прозы из дневниковых зарисовок московской жизни 1917 – 1919 годов (что впоследствии она и сделала). Они гуляли по ночным берлинским улицам, читали друг другу стихи, беседовали в литературном кафе. Возник роман... Современники свидетельствуют: однажды Вишняк поделился с Цветаевой своими переживаниями по поводу измены своей жены, которую он обожал. Цветаевой показалось, что она нужна человеку в этот тяжелый период, и протянула руки ему навстречу. Едва расставшись, она стала по ночам писать ему письма. Их было девять. И стихи. (Цикл «Отрок», стихи берлинского лета 1922 года).

Здравствуй! Не стрела, не камень:

Я! – Живейшая из жен:

Жизнь. Обеими руками

В твой невыспавшийся сон.

Дай! (На языке двуостром:

На! – Двуострота змеи!)

Всю меня простоволосой

Радости моей прими!

Льни! – Сегодня день на шхуне,

– Льни – на лыжах! – Льни! – льняной!

Я сегодня в новой шкуре:

Вызолоченной, седьмой!

– Мой! – и о каких наградах

Рай – когда в руках, у рта:

Жизнь: распахнутая радость

Поздороваться с утра.

Она творила его по образу и подобию своей мечты. Вспыхивала, зажигалась, страдала от нерешительности другого, от неопределенности. Она распахивала бесстрашно и беззащитно свою душу, приглашая другого на такую же откровенность, а другому это было не под силу…

Сергей Эфрон – Максимилиану Волошину:

«…Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас неважно. Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда, все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался… Не сущность, не источник, а бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние…» 

Сергей Эфрон был прав. Очень скоро Цветаева почувствовала разнородность их с Вишняком мироощущений. Она ему оказалась не под силу. Поняла, что ей с ним не хватает воздуха.

Из дневника Ариадны Эфрон: «…Я видела, что он к Марине тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце далеко, потому что Маринино существо – это сдержанность и сжатые зубы, а сам он гибкий и мягкий, как росток горшка».

Марина Цветаева – А. Вишняку:

«Жить – это кроить и неустанно кривить и неустанно гнуться и уступать… Разве я – могу кроить и рассчитывать. Нет, это жизнь за меня старается. Я могу – да – рваться (как ребенок: к тебе) – разрываться, но дальше!.. Все исхищрения, все лоскутья (урезки!) как не завести рук за спину?

Разве нужно – в таком осуществлении – такой ценой?

Друг, должно быть небо – и для любви».

Уезжая в августе 1922 года в Чехию, она писала Борису Пастернаку:

«Берлин меня обокрал, уехала нищая, с распиленными хрящами и растянутыми жилами. Люди пера – проказа».

 

В ЧЕХИИ

Екатерина Рейтлингер-Кист:

«Поклонники и доброжелатели устраивали ее выступления (я помню два среди других).

…Вот стоит она, близоруко оглядывая чуть надменным взглядом собравшихся, и читает свои стихи.

Восхищает… Немногих…

После выступления многие знакомые (зная мое восхищение) просили “объяснить”, что она хотела выразить?

В быту – абсолютная неустроенность и неумение одолеть “быт” выражалась в неописуемом хаосе комнат, в которых жила. (Только тетради и стол были священны.).

Марина, всегда подтянутая, не по моде, но по-своему одетая (с браслетами на руках и в спортивных полуботинках), выглядела изящнее и острее, чем на фотографиях, всматриваясь близорукими глазами в окружающий ее, чуждый ей мир. Редкое сочетание несмелости (почти робости) с необычайной гордостью».

Марк Слоним:

«Она говорила негромко, быстро, но отчетливо, опустив большие серо-зеленые глаза и не глядя на собеседника. Порою она вскидывала голову, и при этом разлетались ее легкие золотистые волосы, остриженные в скобку, с челкой на лбу. При каждом движении звенели серебряные запястья ее сильных рук, несколько толстые пальцы в кольцах – тоже серебряных – сжимали длинный деревянный мундштук: она непрерывно курила.

…Рукопожатие ее было крепкое, мужское.

…Те, кто упрекал Цветаеву в поэтическом буйстве и словесном неистовстве, вероятно, не подозревали, как много она работала над своими стихами, как тщательно выбирала и по многу раз переделывала – и целые фразы, и отдельные выражения. Она не раз повторяла, что любит “вгрызаться в слово, вылущивать его ядро, доискиваться до конца”, и она придавала огромное значение ремеслу…

М.И. всегда очень любила прогулки – у нее был легкий и твердый шаг, она могла ходить без устали, недаром впоследствии написала “Оду пешему ходу”».

В своих воспоминаниях Марк Слоним говорит и о необыкновенной привязанности М. Цветаевой к Чехии. Будучи литературным редактором журнала «Воля России», выходившим в Праге, он печатал все, что было написано Мариной Цветаевой, – стихи, поэмы, пьесы, прозу. По его словам, «она нашла в этом журнале не только материальную, но и литературную поддержку».

«…М.И. была чрезвычайно умна. У нее был острый, сильный и резкий ум…»

Илья Эренбург:

«В русскую поэзию она [М. Цветаева – А.З.] принесла много нового: настойчивый цикл образов, расходящийся от одного слова, как расходятся круги по воде от брошенного камня, необычайно острое ощущение притяжений и отталкиваний слов, поспешность ритма, который передает учащенное биение сердца, композицию стихотворений и поэм, похожую на спираль».

Из воспоминаний Александра Бахраха мы узнаем, что в 1928 году в Париже Цветаевой удалось выпустить последний прижизненный сборник стихов: «После России». Он, в частности, пишет: «Этому сборнику надлежало бы стать событием в российской литературной жизни. А кто его заметил по-настоящему? Времена были такие, что никакая “русская” книга не могла стать “событием”, экземпляры цветаевского сборника, отпечатанные на особой бумаге, приходилось навязывать “меценатам”, ставшим более редкими, чем ископаемые, и которым до поэзии было мало дела… Экземпляр “После России”, вероятно, ее последний осязаемый привет, она прислала мне с лаконическим “на память”, без каких-нибудь дальнейших уточнений, и это единственная сохранившаяся у меня ее книга с автографом».

«Она сама признавалась: “Я живу – и, следовательно, пишу – по слуху, то есть на веру, и это меня никогда не обманывало. Если бы я раз промахнулась, я бы вся ничего не стоила!”»

Лидия Эпштейн-Дикая: «Встреча в Бельгии».

«Клуб русских евреев был создан выходцами из России при Антверпенской брильянтовой бирже. В программу клуба входили культурные начинания. В зимний сезон 1932 года клуб пригласил Марину Цветаеву. Главными членами клуба были диамантеры, (брильянтщики), но и малоимущий слой русско-еврейской интеллигенции принимал участие в его деятельности.

Марина Ивановна оказалась стройной худой женщиной, очень скромно одетой, с уставшим бледным лицом. Так она мне запомнилась… Сообщила, что с удовольствием провела бы оставшееся до ужина время со студенческой молодежью, которую и приглашает в свою комнату. Нас было человек шесть. Мы расположились на тахте, а Марина Ивановна села в кресло к нам лицом и читала нам свои стихи. Читала она очень просто, точно вела беседу… Затем начала с нами знакомиться, то есть расспрашивать о каждом из нас…

Узнав, что я летом езжу к родителям во Францию, приглашала меня к себе в Париж, обещала познакомить со своей дочкой Алей, почти что моей сверстницей, и написала мне стихи на память…»

 

Алексей Эйснер: «Я как-то написал своему воркутинскому другу: “Не могу понять (я вижу, что это не мода), чем объясняется гораздо больший интерес нашей интеллигенции к Цветаевой, чем даже к Пастернаку или Мандельштаму?” Он мне ответил: “Это, наверное, биографически объясняется. Она была, кажется, единственным человеком среди наших поэтов, который никогда, ни с кем не шел в ногу”. Я думаю, что это одна из разгадок. Она шла своим путем. И кто бы ей сбоку чего не говорил, не командовал, она ни с кем не шла в ногу. И, по-видимому, это сейчас к ней и привлекает – ее индивидуальность, невхождение ни в какие группы, непринадлежность ни к каким партиям, нежелание никого слушаться, кроме своего внутреннего голоса поэта».

Чем встретила ее Москва 1939 года, после семнадцати лет эмиграции? Арестами – дочери, Ариадны Сергеевны Эфрон, и мужа Сергея Яковлевича. Выселением с Болшевской дачи, куда ее отвезла Аля по приезде, а затем скитаниями по углам и квартирам в Москве.

В ней еще немножко оставалось сил вознестись – начать волшебную игру и ринуться навстречу. Ринулась – к Е.Б. Тагеру, Н.Н. Вильмонту, А.А. Тарковскому.

Борис Пастернак сумел договориться о ее переводах сборника стихов белорусских евреев, который выходил в Гослитиздате перед войной, но книга так и не вышла.

26 августа 1941 года Марина Цветаева, будучи в Чистополе (эвакуировалась с сыном Георгием (Муром) из Москвы 8 августа 1941 г. в Елабугу) встретилась на улице с Лидией Корнеевной Чуковской.

В очерке «Предсмертие» та написала:

«...Кто-то меня окликнул. Это была Флора Моисеевна Лейтес. Она шла об руку с худощавой женщиной в сером. Серый берет, серое, словно из мешковины, пальто, и в руках какой-то странный мешочек.

– Познакомьтесь: Марина Ивановна Цветаева.

Женщина в сером поглядела на меня снизу, слегка наклонив голову вбок. Лицо того же цвета, что берет: серое. Тонкое лицо, но словно припухшее. Щеки впалые, а глаза желто-зеленые, вглядывающиеся упорно. Взгляд тяжелый, выпытывающий.

– Как я рада, что вы здесь, сказала она, протягивая мне руку. – Мне много говорила о вас сестра моего мужа, Елизавета Яковлевна Эфрон…

Эти приветливые слова не сопровождались, однако, приветливой улыбкой – ни глаз, ни губ. Ни искусственно светской, ни искренне радующейся. Произнесла она свое любезное приветствие голосом без звука, фразами без интонации. Я ответила, что тоже очень, очень рада, пожала ей руку и зашагала на почту…»

Через несколько часов они снова встретились и зашли в дом к Шнейдеровым – Михаилу Яковлевичу и Татьяне Алексеевне Арбузовой. Л.К. Чуковская пишет: «Итак, я твердо знала, что веду Марину Ивановну к людям сердечным и деятельным, но я не ожидала такого приема, какой они оказали ей. Татьяна Алексеевна сразу и не без торжественности поблагодарила меня за то, что я привела к ней столь дорогую гостью…

…Через десять минут на столе, застланном ослепительно белой наволочкой (в комнате все сверкало, как в хорошей больничной палате…), стояли: кипящий чайник, аккуратными ломтями нарезанный черный хлеб и вместо сахара – леденцы. Марина Ивановна пила большими глотками чай, отложив папиросу, а Михаил Яковлевич, умоляюще глядя на нее блестящими большими глазами, просил ее курить, не стесняясь его непрерывного кашля.

…Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. Я же, глядя на нее, старалась сообразить, сколько ей может быть лет. С каждой минутой она становилась моложе».

Это была последняя встреча в жизни Марины Цветаевой и последние часы, когда окружающие и готовые приютить ее люди видели ее живой.

Она уехала из Чистополя в Елабугу и 31 августа повесилась…

Л.К. Чуковская записала: «Очень запомнила я мешочек у нее на руке. Я только потом поняла – он был каренинский. Из “Анны Карениной”. Анна Аркадьевна, когда шли и шли мимо нее вагоны, сняла со своей руки красный мешочек. У Цветаевой он был не красный, а бесцветный, потертый, поношенный, но похожий. Чем-то – не знаю чем – но похожий. В чистопольской моей тетради, после известия о самоубийстве, так и написано: “Я видела женщину с каренинским мешочком в руках”.

…Какая она была мужественная и как много она могла – не требуется доказывать: перед нами ее могущественная поэзия, ее проза. Вся ее мученическая, мужественная жизнь…»


21 апреля 2015 г.
   


Сопряжение
 К нашим зарубежным читателям
 Общество

Отзвук
 Злоба дня

Это мы
 Портреты

Обстоятельства
 Горожане

Обыкновения
 Даты
 Нравы

Здравствуйте!
 Медицина

Галерея
 Имена

Досуги
 Разное

Напоказ
 Творчество

Улыбка
 Юмор

Почитать
 Литература

Гласность
 Россия

В начале
 Основы всего

Татьяна
 Женские вопросы

Спорное
 Гипотезы

Так и есть
 Истинно

Добро пожаловать
 Собратья

Без преград
 Наши в Америке
 Наши в Ираиле

Диссонанс
 Несогласие

Иные
 Не мы
     
Распродажа культурных файлов FILE-SALE.RU. Новинки: