№31
    
 
 

Другие публикации этого раздела 

http://obivatel.com/artical/34.html

http://obivatel.com/artical/110.html

http://obivatel.com/artical/150.html

http://obivatel.com/artical/177.html

http://obivatel.com/artical/198.html

http://obivatel.com/artical/234.html

http://obivatel.com/artical/253.html

http://obivatel.com/artical/278.html

http://obivatel.com/artical/315.html

http://obivatel.com/artical/333.html

http://obivatel.com/artical/358.html

http://obivatel.com/artical/381.html

http://obivatel.com/artical/402.html

http://obivatel.com/artical/411.html

http://obivatel.com/artical/428.html

http://obivatel.com/artical/468.html

http://obivatel.com/artical/491.html

http://obivatel.com/artical/498.html

http://obivatel.com/artical/528.html

http://obivatel.com/artical/551.html

http://obivatel.com/artical/557.html

http://obivatel.com/artical/584.html

http://obivatel.com/artical/590.html

http://obivatel.com/artical/621.html

http://obivatel.com/artical/627.html

http://obivatel.com/artical/642.html

http://obivatel.com/artical/663.html

http://obivatel.com/artical/683.html

   










Яндекс цитирования





       

Александр ЩЕРБАКОВ
ШЕЛОПУТ И ПРОЧЕЕ 

Окончание. См. НАЧАЛО 

V

…я должна у Вас и Вашей семьи попросить прощения. И прошу его. Дело в том, что мы с Катериной сдружились в ЖЖ, и наше общение так или иначе вертелось вокруг Вашей семьи. Признаться честно, я почти начала верить тому, что она писала о своем детстве. …И поддерживала ее, как могла. Не касаясь Вашей личности или личности Галины Николаевны, просто поддерживала как друга, который не смог переступить через что-то и поговорить со своими родителями. …Сейчас уже ясно вижу, сколько напраслины было возведено на Вас и всю семью. Мне очень стыдно сейчас.

Ан-а Г.

«Ан-а, как ни странно, я принадлежу к людям, которые не очень хорошо знают, что Катя написала про меня и про Галю. …Я к этому отношусь так: ну и пусть, если ей это помогает жить. …Пожалуйста, не переживайте из-за этой истории. Никакой Вашей вины нет. Вы каждый момент поступаете в соответствии с внутренним убеждением, а значит, честно».

 

…Снова и снова – любовь. Смогу ли я отойти от нее?.. Книга «Шелопут и Королева» многими читателями была названа романом о любви. Заканчивая следующее свое сочинение, «Шелопут и фортуна», я сам с некоторым удивлением заметил, что «бо̀льшая его часть посвящена темам любви». И вот «Шелопут и прочее». И что же там – в «прочем»?.. Да, вновь тот же мотив.

Приведенный выше отрывок из электронной переписки вновь обратил внимание к магнетическому для меня помыслу, напомнив мое же откровение из «Шелопута и фортуны»: «первостепенное знание, ставшее явным: я любил свою дочь». В этот раз оно повлекло за собой памятное наблюдение Галины в одном ее интервью. «Любовь? Главное счастье в жизни. И одновременно главное горе в жизни… Любовь – самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство. В любви есть всё: она может тебя поднять на необычайную высоту и может так с этой высоты тебя пульнуть, что костей не соберешь».

Сейчас – о «главном горе в жизни». С некоторых пор такой «парадокс любви» то и дело каким-то уголком застревает в моей голове, препятствуя вольному ходу самопознания, прямо-таки необходимому для вызревания мемуаров. В нашем семейном архиве есть свидетельства, которые, мне кажется, иллюстрируют это злокозненное свойство самого неотвратимого человеческого чувства.

 

…«Ты не видишь, как голову в плечи

Опускаю я, слыша твой голос.

Звук обстрела, бомбежки, картечи –

Каждый слог твой и каждый возглас.

 

Телефонная даль не меняет,

Не способна даже уменьшить

Твою горечь и боль, что съедает

Душу, сердце… Не может утешить

 

Тебя дочь… Ну, прости…

Если б знала тогда я, в ту ночь,

Когда каплей внутри тебя стала,

Что и Бог шутит плоско. Порой

 

И чужого ребенка подкинет

В чрево женщины, и поглядит:

Дочь – иная, а мама – родная.

 

И не капля она уже вовсе,

Взрослый, сильный уже человек,

Но и жизнь, и любовь – все после…

Ведь в душе – только мама… Навек?

Нет, нельзя. Ты же любишь меня, ненавидя.

Я – твой крест, я – позор, я – тоска…

«Где ребенок мой?» – дочки не видя,

Говоришь ты – и к небу рука.

 

Это злая и глупая шутка,

Или карма моя и твоя.

Я – плохая, я – мерзкая жутко…

Но, быть может, вину свою

Искуплю тем, что маму, мне

Данную Богом в насмешку,

Нежно, искренне, вечно люблю».

 

Это стихотворение нашей Кати. Я в последние годы продолжал искать хоть какую-нибудь «шумерскую табличку», непосредственно свидетельствующую о подоплеке разлада между дочерью и Галиной. И вот…

Это была даже не «четвертка» бумаги, а какая-то малипусенькая осьмушка, и удивительно, что она обнаружилась в хаотичном нашем бумажном царстве. Как она у нас появилась, откуда пришла, неизвестно. Написано полупечатными буквами, очень разборчиво с явным расчетом на прочтение. Но я до недавнего времени не читал…

«Ты же любишь меня, ненавидя. Я – твой крест, я – позор, я – тоска…» Было ли все так на самом деле? По видимости – нет. На самом деле – не знаю. И не могу быть судьей.

Но… могу быть свидетелем. Всплывшее безжалостное слово – «ненавидя» – дало мне моральный повод привести хотя бы два из сохранившихся подтверждений когда-то бывшей дочерней любви. Одно – трогательной чувствительной девочки, второе – зрелой женщины, матери семейства.

«Мамочка! Если тебя будут обижать, не обращай на них внимания. Я приду и успокою тебя. Не плачь! МОЯ МИЛАЯ, ДОРОГАЯ, ХОРОШАЯ МАМУЛЕЧКА!

Катя».

«…Но когда знаю, что поделюсь с тобой – и сразу надежда, вера, свет. Это правда. Видно, судьба тебе быть моим духовником. Поэтому жить ты будешь до-олго-долго! А Бог вознаградит тебя за все. …Поверь: моя преданность и любовь, мои молитвы за тебя, тоже наверняка помогают тебе. Я хочу, чтоб Ляська (Катина дочь. – А.Щ.) была похожа на тебя…

Когда увидимся, поговори опять со мной, пожалуйста, выслушай меня, назови «силибонкой» и прости.

Ты – мой свет в конце тоннеля.

Любящая тебя дура.

Я хочу поклясться именно тебе, тебе и Богу, что если когда-нибудь Ляське понадобится такая же помощь и поддержка в жизни, я сделаю все, что могу, помня о том, что ты сделала для меня. Твой свет будет светить долго. Я обещаю тебе. Тебе и Богу».

А чуть ранее того, как обнаружилось стихотворение Кати, посреди листков с рукописью повести Галины «Нескверные цветы» нашелся черновик ее письма Кате. У Галины был синдром отличницы: все, что она писала (кроме художественных сочинений), даже если отдавала на машинку, например, мне, предварительно авторучкой переписывала набело, дабы все было без сучка, без задоринки. Черновики рвала и выбрасывала. А тут один остался.

 

«Доченька, родная моя!

Ну пусть будут письма, если так получается спокойней. Во всяком случае я проснулась сегодня с мыслью, что случилось что-то хорошее – твое письмо. Это не значит, что письмо – хорошее, но мы как бы пошли навстречу, а это самое главное. А встреча должна быть на неком пространстве, где мы оставили свои продырявленные шкуры, злобу, несправедливость и самое отвратительное из отвратительных свойств считать, что каждый из нас хороший, а уж остальные все полное дерьмо.

Начну с себя. Я плохая. Я дура. Я дольше всех, даже когда меня тыкали мордой в факты, считала, что ты у меня самая порядочная, самая чистая, а если в тебе и есть недостатки, то они от моего воспитания. Это я передала тебе трусость и безволие, ответственность во всех винах и грехах и прочую хрень. Я так мучалась, что ты такая вся моя. Это первая, вторая и окончательная моя дурь. Поэтому я была в такой панике, когда узнала, что ты совсем другая, а значит, тебе на фиг не нужен Шурик (муж дочери. – А.Щ.), а нужен совсем другой. Могла бы, дура, сообразить и раньше, когда ты вешала климовские гирлянды ген на Алиску. Я все прошляпила. А развести вас надо было давно, до того, как все так фатально загнило.

Вторая моя вина, мой грех – мой страх, что ты сама с собой не справишься. Я же не знала, что ты и не собиралась сама справляться, ты искала опору. Это, доча, я не приняла ни раньше и не сейчас. Прости меня за мою толстолобость, но это стигматы другого воспитания и других отношений полов. И черт со мной!

Я на самом деле не хочу никого из действующих лиц виноватить, более того, в каждом я вижу достоинства. И именно они заставляют меня рассчитывать, что мы все не скурвимся в этой истории, ища самого плохого (Шурик) и самого идеального – Женю (второй муж дочери. – А.Щ.).

Мы все – за исключением папы, который сказал, что не будет участвовать в этой собачьей свадьбе, потому что ни в каких ситуациях жизни не подходил к ним и близко – замараны этой историей в той или иной степени. И сейчас надо на время отойти в сторону и всех нас пожалеть. Как бы ни был тебе противен Шурик, попробуй его простить. Ведь вам вместе идти на алисин выпускной вечер, выдавать ее замуж, принимать на руки внука. Вам ее учить и давать советы, как жить. И не говори, что есть Женя. В ситуации ты, Шурик и Алиска он артист миманса. И пусть таким и останется, ибо то, что он говорит, не очень нам всем подходит. Он прошел свою голгофу, свои разочарования, и не надо нам делать общий коктейль из очень разных страданий жизни. Будь мудрой, доченька, пусть Ляська растет с отцом, а с тобой собирает цветы и дружит, как у вас повелось.

Если Шурик женится, он уйдет, и тогда может возникнуть еще одна непростая ситуация. Сердце Жени занято тобой и дочерью, в нем нет места для большой и шумной девчонки с не очень высоким образованием, а главное – с ненавистными шуриковыми генами. Тебе выгодно ради будущего Алиски сейчас замирить историю, не делить кастрюли и стены – они безусловно алисины. Шурик до сих пор по-своему к тебе привязан – это тебе на фиг не нужно – но это благо для общей ситуации. Замирения. Я не знаю, насколько это возможно, но я допускаю какую-то общую посиделку вместе с нами минут на десять, чтобы убедиться, что никто никого не хочет убить. Но это я так…

Катюша! Давайте замиримся ради Ляськи. Она обожает тебя, она любит и отца. И пусть в конце концов ему когда-нибудь будет так же хорошо, как тебе сейчас. Всяк достоин счастья.

Каждое утро я повторяю молитву. Господи, прости меня за грехи, детские, молодые и старые. Господи! Прости грехи моих детей и внуков. И прости, что я не научила их просить прощения. Это большой грех, доча. А иногда я прошу Бога по-еврейски: «Боже, сделай так, как считаешь нужным, а не так как я прошу». Этой молитвы я немножко боюсь, потому что действительно не считаю себя безгрешной и во всем правой. Я делала много глупостей, но у меня хватало ума отступать от пропасти ненависти и грязи.

Доченька! Прости себя. Прости Шурика. Любите Ляську вместе и с нами тоже. И охрани Женю от наших распрей, у него своих вагон и маленькая тележка. И не надо утяжелять его воз. Прости меня, доченька. Так вот написалось. Не скажешь, как спелось, скорей как сплакалось».

 

Эти послания – несомненные свидетельства любви. Особенно – письма дочери. И вот вопрос: из какой почвы, из какого корня вдруг родилась враждебность? Ответ: именно из любви – «главного горя в жизни». Она, любовь, оказывается слишком… громоздкой, превышающей возможности хрупких душ, а главное – несоразмерной ожидаемому ответному чувству. Лава эмоций при каком-то стечении обстоятельств способна породить обиду. А в людях, от природы обделенных добротой, – и в ненависть. Так прекрасное вино, надолго забытое в открытой таре, может обратиться в уксус, а то и вовсе в скопище каких-то альдегидов, небезопасных для жизни.

Любовь живет в ограниченном ею же пространстве. «Любители любви» разнообразными средствами оберегают его, не жалея сил. Ну, а для многих такой душевный напряг не по плечу, и в какой-то момент они делают открытие: намного проще жить в ненависти. На ее просторах как бы естественней, вольготней существовать – безо всякой оглядки. «Ненавижу!» – и все оправданно, все разрешимо, все доступно. Подозреваю, новообращенные приверженцы вражды ни за какие коврижки не возвратятся в тесные чертоги любви с ее несвободой. «Рядовые» мизантропы на это способны. Но не те, кто пришел к ненависти через любовь. При столкновении с такими порой действительно, пользуясь выражением Галины, «костей не соберешь».

 

Милая Ю., здравствуй! Да, ты абсолютно правильно поняла меня. Во фразеологическом штампе «родные и близкие» сведены отнюдь не родственные и близкие понятия. Конечно, бывают родные, которые к тому же еще и близкие. Например, моя сестра Ирина – бесконечно близкий мне человек (хотя и прожили большую часть жизни порознь). Но много ли таких в жизни большинства? А ведь у каждого есть по-настоящему близкие люди, которые нас действительно любят и за которых мы цепляемся, как лианы за надежный ствол или стену… И в большинстве они – не родственники…

Саша.

Время рано или поздно превращает любовь, канувшую в прошлое, в воспоминание. Часто приятное. Но… мертвое, как искусственные цветы, как «окорок из папье-маше» – так я написал в самом начале этой рукописи. Единственная возможность испытать живую любовь к ушедшему в мир иной человеку – снова постичь настоящую сиюминутную боль его ухода. «Укол боли» – еще раз погрешу самоцитированием. Приступ былой тоски – явление подлинного, все еще продолжающегося существования души. Но время к тому же жестоко, оно равнодушно смывает одну за другой зацепки к этой животворящей муке. Некие заблудшие звуки, едва мелькнувшие запахи, какие-то секундные состояния былого-небылого все реже способны породить вспышки горького, но желанного дежавю, способного порушить к чертям рамки кардиосистол-диастол, установленные для тебя участливыми врачами.

И начинаешь жить с болезненным чувством предательства. Предательства самого себя. Откуда оно? От ощущения: жизнь-то вроде как… хорошая. Праведный разум это осуждает. И поделом. Можно ли было раньше представить: имелось у двоих общее счастье, и вот одного из двоих уже нет, а половине, оставшейся от этой целости, – хорошо?.. Это по-божески?.. Деление на нуль, пересечение параллелей…

Да, всем дарована свобода воли – в рамках отведенной судьбы. Но никому неведомо, кто (или что) сочиняет сценарии судеб. Они – сцепления слепых случайностей или же логичные последствия наших вольных и невольных взаимодействий с миром? Может ли «сценарий» будущего стать производным от твоего же прошлого, оцениваемого по незнаемой нами шкале? И таким образом воздается каждому свое? И, может быть, это неправедно - ёжиться от «хорошести» бытия? 

 

Необыкновенный человек вошел сравнительно недавно в мою жизнь. Он на целый людской век (скажем, на земной век Христа) моложе меня. Как рассказать о нем?.. Я, зная, что он любитель и знаток кино, однажды сказал:

– А ты ведь один в один – Гия из «Жил певчий дрозд». Он удивленно поднял бровь, задумался и… согласился. А ведь я рисковал.

 «Жил певчий дрозд» – один из киношедевров Отара Иоселиани, не очень оцененный советской публикой. Снят в начале семидесятых прошлого века на «Грузия-фильме». Вот что писал о своем задуманном герое режиссер.

«Был холост, имел большое количество приятелей, у него были отец и мать, братьев и сестер не было. По специальности был музыкант-ударник, служил в оперном оркестре.

…Как это часто бывает, Вано (в самом фильме герой был переименован в Гию) пренебрегал обществом своих коллег. Близкими друзьями, приятелями и даже просто собутыльниками были люди, занимающиеся чем угодно, только не музыкой. Круг его знакомых включал врачей, фотографов, часовщиков, молодых ученых и чистильщиков обуви – людей веселых и бесхитростных. …Если у кого было желание повеселиться, развеяться, поговорить по душам или в праздной задумчивости посидеть за бутылкой вина, первый, о ком вспоминали в таких случаях, был Вано, понятливый собеседник, неутомимый собутыльник, с ним всегда уютно и легко. Вано обычно недоставало духу отказать кому-нибудь в такой ситуации; напротив, он даже чувствовал особую радость, махнув рукой на все свои дела, погрузиться в атмосферу умиления и пьяной ясности мысли в доверительных застольных беседах».

А вот как представлял Иоселиани идею будущей работы. «…Существуют люди, которые, необыкновенно много делая физических или душевных движений, ничего в результате не совершают. ...Аргументом, оправдывающим наше обращение к этой теме, является глубокая печаль, охватившая нас, когда мы представили себе: вот живут люди – и каждый из них проживает одну-единственную жизнь, а время идет – и кто-то из них не замечает, как оно быстро бежит, не замечает, что память его не хранит воспоминаний ни об одном сколько-нибудь серьезном поступке. «Потом», – успокаивает он себя, а в один прекрасный день кирпич падает ему на голову – кончилась жизнь».

Действительно, еще и такой печалью пронизана созданная Иоселиани очаровательная драма-комедия. Риск уподобления моего собеседника герою киноленты как раз и заключался в невольном намеке на такую сторону судьбы. Однако Андрей (так и будем его впредь называть) явно не захотел придавать значение именно ей. И это было мудро. Потому что у воплощенного на экране обаятельного персонажа было помимо присущей ему разбросанности столько привлекательных граней, что задуманная загодя «мораль басни» затерялась как несущественная.

«…стоит говорить о том следе, который оставил Гия в душах людей, если выражаться банально. Ведь он всегда был не замкнут в себе, но открыт вовне, к людям. Беспрерывно что-то делал для них – а значит, и для себя. Отводил друга к знакомому врачу, приходил к тёте Элисо на день рождения с цветами и аккомпанировал ей, подпевал вместо Гейдара мужскому хору, помогал какому-то незнакомцу в библиотеке решить трудную задачу». (Сергей Кудрявцев, рецензия на сайте «КиноПоиск»). Именно это я и имел в виду, сравнивая Андрея с любимым киногероем.

Затрудняюсь сказать, какому числу родных, друзей, а также любимых ими домашних животных, он деятельно помог в случаях нездоровья. Скольких бескорыстно выручал в пору позарезного безденежья или, напротив, при нехватке средств для осуществления неких дорогих и давних мечт (бывало, для этого занимал наличность у других друзей). По-моему, он никогда не дожидается просьб о помощи. Похоже, в его организм встроен биолокатор, направляющий его, может статься, и помимо воли к нуждающимся в поддержке. Он не комплексует по поводу точности «наводки» и правомерности своего вмешательства. Просто и бесцеремонно, как МЧС, встревает в мешанину обстоятельств. И порой сердится на тех, кто пытается подвергнуть сомнению здравость его деяний.

…Лето 2010 года было тяжким не только потому, что это были первые месяцы без Галины. Стоял сезон непревзойденной жары и духоты, сопровождавшихся гарью подмосковных пожаров и тлеющих торфяников. Горожане чуть ли не на стенку лезли... В один из таких дней мне позвонили в дверь и пара работяг из некого… аптечного магазина втащили большой короб. Это был мобильный кондиционер. В сопровождающей квитанции указывался мой адрес.

Вот он, Андрей, в своем типичном проявлении. Я заплатил ему за покупку, но и попенял за самоуправство. А сам втайне радовался весь тот убийственный сезон. Кондиционер был последним в аптечном магазине (так мне сказали доставщики) и, может быть, последним в ту беду в Москве. Так мне говорили многие знакомые, пытавшиеся вслед за мной обзавестись таким же живительным предметом.

Вечером того же дня Андрей появился у меня с увлажнителем воздуха, заявив, что у него дома два таких аппарата и что простаивание одного из них в такое нелегкое для страны время – сущее преступление.

…Я растерянно опускаю над «клавой» руки, понимая, сколь неподобающе грубыми мазками обрисовываю нетривиального человека. Почему я не кинорежиссер? Почему хотя бы не писатель, а лишь – описатель (да и то в основном – себя самого). Кондиционер, увлажнитель воздуха… Сколько таких его чисто дружеских услуг, случившихся за последние годы, я мог бы припомнить. Десятки… Но разве они – главное?

Он появился в нашей жизни в последний Галин год – явно ведомый тем чудо-локатором – в момент нашего бедствия, моей болезни. Приспел в острую ее стадию успокоителем, душевным утешителем Галины. И привел тогда же в наш дом подругу своей жизни Олесю. Можно было бы сказать: мы подружились семьями. Но это будет не полной правдой. Он и она просто вошли в мою семью. Легко и… весело.

А когда умерла Галя, Андрей сделал так, что я почувствовал себя членом их семьи. Как это случилось со мной, с человеком, которому (уж откроюсь) всегда требовались большие усилия, чтобы перейти «на ты» даже с давними знакомыми? Он же все проделал в неотразимом стиле «запросто», в игре-стебании «между нами, мужиками», из-под флера которой застенчиво выглядывали чистопородная интеллигентность и участливость; психозаряд бронебойной силы. Как это у него получается?.. И вот я упрекаю себя еще и за то, что когда-то не приобрел важных психотерапевтических навыков. Андрею же они, видимо, достались просто так, изначально, в подарок. Они – в его инстинктах.

И у Гали, и у меня всегда было (и есть) немало друзей. Иногда задаюсь вопросом: если кому-то из них вздумалось настолько же коротко сблизиться со мной, допустил ли бы я это? Наверное, нет. Я же, как уже писал, в каком-то смысле бука, бирюк… Хладнокровный, черствый тип. 

Все помнят строчки из стихотворения Беллы Ахмадулиной:

О, одиночество, как твой характер крут!

Посверкивая циркулем железным,

как холодно ты замыкаешь круг,

не внемля увереньям бесполезным.

Далеко не в полной мере ощутил я железный холод немилосердного циркуля. Андрей и Олеся тому «виной».

Дальше все просто. Будучи в одной связке с этой красивой парой, я, пусть невольно, узнал отчасти круг близких им людей. Это оказалось для меня, как стало модно говорить, судьбоносным. Мне, совсем было погрязшем, с одной стороны, в милой сердцу топи прошловековых «принсипов» (помните Павла Петровича из «Отцов и детей»?), а, с другой, в категоричном внутреннем отторжении закосневшей в позорном путинизме России, приоткрылись новые пространства – и для мысли, и для порядочного, современного существования. Я было попытался сформулировать новоприобретенное мировосприятие, но вовремя понял: меня заносит  в дебри нынешнего попсового мудрствования. А главное – это ни к чему. Достаточно сказать, все описанное выше как раз и привело меня к смущающему рассудок заключению: жизнь… хорошая. Несмотря на приносимую ею боль. Не поэтому ли в который раз в памяти возникает романс Рахманинова?

Все отнял у меня казнящий Бог:

Здоровье, силу воли, воздух, сон,

Одну тебя при мне оставил Он,

Чтоб я Ему еще молиться мог.

(Стихи Ф.Тютчева).

Это какой-то психологический фортель. У меня-то все не так. Казнящий Бог отнял, наоборот, в первую очередь именно Ее. Галю. А меня взял и поместил к редкостным, как из романа «Что делать?», людям – но не выдуманно-ходульным, а реальным, из плоти и крови. Которые, думают они об этом или нет, способствуют приросту и силы воли, и воздуха, и сна…

Этот в чем-то невероятный сюжет уж точно имеет отношение к спецведомству любви. Во всяком случае «так я вижу».

 

VI

Однако мой авторский каприз, пассаж о любви, прервал рассказ, связанный с «молебном» Pussy Riot.

Могло сложиться впечатление, что я против церкви. Это не так. Я просто признался, почему в нее не ходок: боюсь встретить там фанатиков злобы и ненависти – в моем понимании, антагонистов учения Христа и Его самого, богочеловека. Зачем мне, родившимся христианином (убежден в этом), такие испытания не старости лет? Отдаю отчет, туда помимо оголтелых «православных» приходят и подлинные христиане, следующие Его ясным и простым заветам. Наверное, их даже большинство. Но, как известно, береженого и Бог бережет.

По самим храмовым стенам я порой… ностальгирую. Видимо за годы вхождения в них с Галиной привык к торжественности обстановки и, вместе с тем, к некоей приютности, к серьезному мерцанию образо̀в, свечному потрескиванию, к миражно колеблющимся, словно от дыхания, воздушным столпам перед ликом Спасителя… Возможно, такое настроение приходит в минуты внутреннего одиночества.

Впрочем, не стоит плакаться. В результате той истории я обрел… трудно определить кого – гуру? альтер эго? духовного побратима?.. В любом случае – мудреца из мудрецов. Льва Толстого.

 

…Поначалу, еще в Ростове, у нас было два двенадцатитомника его сочинений – один мой, один Галин. Первый комплект мы отдали – то ли кому-то из родственников, то ли друзьям. А со вторым жили до самых 80-х годов, когда на полку встало подписное издание из 22 книжек. Однако в течение многих лет я был в поисках еще двух книг Льва Николаевича, в которые, как говорится, сунул нос в университетские времена.

Первая из них – 30-й том гослитовского Полного собрания сочинений. В нем собраны статьи об искусстве. Для чего я хотел их иметь и читать? Не ради выводов и оценок великого нашего правдолюба. Много ли оригинальности в заключительном тезисе трактата «Что такое искусство?»: «Задача христианского искусства – осуществление братского единения людей»? Ей-богу, как-то не вдохновляет. Я категорически не принимаю его уничижительных оценок оперы и балета как видов искусства. А как он был сердит на Бетховена за его последние сочинения, к тому же, по его мнению, негативно воздействовавшие на позднейшую музыку. «И вот является Вагнер… А за Вагнером являются уже еще новые, еще более удаляющиеся от искусства подражатели: Брамсы, Рихарды Штраусы и другие». И так далее. Толстой в этих статьях был последовательным в отстаивании вполне большевистской идеи «всенародного искусства» и нелюбви к «искусству господскому».

Но, в отличие от марксистских критиков ленинского пошиба, граф настолько свободно ощущал себя в реалиях и подробностях обсуждаемого, что наблюдать за течением его мысли, пусть порой изначально заданной, – одно удовольствие. То и дело задумываешься: как интересно, а мне вот такого в голову и прийти не могло. Но иногда с радостью отмечаешь: и я так думал! В итоге несогласие с автором в выводах (а то и в посылках) не злит, не раздражает, а… веселит. То невольно засмеешься, а то и вообще расхохочешься. И, как ни странно, испытываешь удовлетворение. Так бывает при беседе с очень умным человеком, когда даже от самого факта общения набираешься разума.

Мне были особенно по душе толстовские искусствоведческие изыски по причине, говоря откровенно, несерьезной, если не сказать легкомысленной. Только-только входящему в профессию журналисту нравилось, как они написаны: с рвущимся наружу внутренним задором. Вредный старик прекрасно знал, что наносит «пощечину общественному вкусу» (по мне так куда более ощутимую, чем придумавшие через десяток с небольшим лет это выражение футуристы), понимал, что уже имеет право на свои экстравагантные суждения, и не считал нужным сдерживать, видимо, природно присущий ему публицистический темперамент. Мы, конечно, помним: нет-нет, да он прорывается и в его художестве (знаменитая первая фраза «Воскресения». «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью…» И т. д.). Но эстетика классической прозы все же ставила и в этом перед автором определенные границы. А вот уж в журналистике – раззудись, как при косьбе, плечо да размахнись рука!..

Я наугад раскрываю книгу на первой попавшейся странице, а именно – на 132-й. Уж поверьте мне, я не лукавлю, мне самому ценна чистота опыта. Цель – подтвердить или опровергнуть мое давнишнее представление о стиле Льва Толстого как публициста, точнее – как критика искусства.

Итак, 132 страница. Речь о Рихарде Вагнере, композиторе.

…Говорят, что нельзя судить о произведениях Вагнера, не увидав их на сцене. Нынешнею зимой давали в Москве второй день или второй акт этой драмы, как говорили мне, лучший из всех, и я пошел на это представление.

Когда я пришел, огромный театр уже был полон сверху донизу. Тут были великие князья и цвет аристократии, и купечества, и ученых, и средней чиновничьей городской публики. Большинство держали либретто, вникая в смысл его. Музыканты – некоторые старые, седые люди – с партитурами в руках следили за музыкой. Очевидно, исполнение этого произведения было некоторого рода событием.

…На сцене, среди декорации, долженствующей изображать пещеру в скале, перед каким-то предметом, долженствующим изображать кузнечное устройство, сидел наряженный в трико и в плаще из шкур, в парике, с накладной бородой, актер, с белыми, слабыми, нерабочими руками (по развязным движениям, главное – по животу и отсутствию мускулов видно актера), и бил молотом, каких никогда не бывает, по мечу, которых совсем не может быть, и бил так, как никогда не бьют молотками, и при этом, странно раскрывая рот, пел что-то, чего нельзя было понять. Музыка разных инструментов сопутствовала этим странным испускаемым им звукам. По либретто можно было узнать, что актер этот должен изображать могучего карлика, живущего в гроте и кующего меч для Зигфрида, которого он воспитал. Узнать, что это карлик, можно было по тому, что актер этот ходил, все время сгибая в коленях обтянутые трико ноги. Актер этот долго что-то, все так же странно открывая рот, не то пел, не то кричал. Музыка при этом перебирала что-то странное, какие-то начала чего-то, которые не продолжались и ничем не кончались. По либретто можно было узнать, что карлик рассказывал сам себе о кольце, которым овладел великан и которое он хочет приобресть через Зигфрида… После довольно долгого такого разговора или пенья с самим собой в оркестре вдруг раздаются другие звуки, тоже что-то начинающееся и не кончающееся, и является другой актер с рожком через плечо и с человеком, бегающим на четвереньках и наряженным в медведя, и травит этим медведем кузнеца-карлика, который бегает, не разгибая в коленях обтянутых трико ног. Этот другой актер должен изображать самого героя Зигфрида. Звуки, которые раздаются в оркестре при входе этого актера, должны изображать характер Зигфрида и называются лейтмотивом Зигфрида. И звуки эти повторяются всякий раз, когда появляется Зигфрид. Такое одно определенное сочетание звуков лейтмотива есть для каждого лица. Так что этот лейтмотив повторяется всякий раз, как появляется лицо, которое он изображает; даже при упоминании о каком-нибудь лице слышится мотив, соответствующий этому лицу. Мало того, каждый предмет имеет свой лейтмотив или аккорд. Есть мотив кольца, мотив шлема, мотив яблока, огня, копья, меча, воды и др., и как только упоминается кольцо, шлем, яблоко, – так и мотив или аккорд шлема, яблока. Актер с рожком так же неестественно, как и карлик, раскрывает рот и долго кричит нараспев какие-то слова, и так же нараспев что-то отвечает ему Миме. Так зовут карлика. Смысл этого разговора… можно узнать только по либретто.

…После этих разговоров на сцене раздаются новые звуки бога Вотана, и является странник. Странник этот есть бог Вотан. Тоже в парике, тоже в трико, этот бог Вотан, стоя в глупой позе с копьем, почему-то рассказывает всё то, что Миме не может не знать, но что нужно рассказать зрителям. Рассказывает же он все это не просто, а в виде загадок, которые он велит себе загадывать, для чего-то прозакладывая свою голову за то, что он отгадает. При этом, как только странник ударяет копьем о землю, из земли выходит огонь, и слышатся в оркестре звуки копья и звуки огня. Разговору сопутствует оркестр, в котором постоянно искусственно переплетаются мотивы лиц и предметов, о которых говорится. Кроме того, самым наивным способом – музыкой – выражаются чувства: страшное – это звуки в басу, легкомысленное – это быстрые переборы в дисканту и т. п.

…Вопрос, для которого я пришел в театр, был для меня решен несомненно… От автора, который может сочинять такие, режущие ножами эстетическое чувство, фальшивые сцены, как те, которые я увидал, ждать уже ничего нельзя; смело можно решить, что все, что напишет такой автор, будет дурно, потому что, очевидно, такой автор не знает, что такое истинное художественное произведение. Я хотел уходить, но друзья, с которыми я был, просили меня остаться, утверждая, что нельзя составить решение по одному этому акту, что лучше будет во втором – и я остался на второй акт.

Второй акт – ночь. Потом рассветает. Вообще вся пьеса переполнена рассветами, туманами, лунными светами, мраком, волшебными огнями, грозами и т. п. Сцена представляет лес, и в лесу пещера. У пещеры сидит третий актер в трико, представляющий другого карлика. Рассветает. Приходит опять с копьем бог Вотан, опять в виде странника. Опять его звуки и новые звуки, самые басовые, которые только можно произвести. Звуки эти означают то, что говорит дракон. Вотан будит дракона. Раздаются те же басовые звуки, все басистее и басистее. Сначала дракон говорит: я хочу спать, а потом вылезает из пещеры. Дракона представляют два человека, одетые в зеленую шкуру вроде чешуи, с одной стороны махающие хвостом, с другой открывающие приделанную, вроде крокодиловой, пасть, из которой вылетает огонь от электрической лампочки. Дракон, долженствующий быть страшным и, вероятно, могущий показаться таковым пятилетним детям, ревущим басом произносит какие-то слова. Все это так глупо, балаганно, что удивляешься, как могут люди старше семи лет серьезно присутствовать при этом; но тысячи квази-образованных людей сидят и внимательно слушают, и смотрят, и восхищаются.

…Музыки, то есть искусства, служащего способом передачи настроения, испытанного автором, нет и помина. Есть нечто в музыкальном смысле совершенно непонятное. В музыкальном смысле постоянно испытывается надежда, за которой тотчас же следует разочарование, как будто начинается музыкальная мысль, но тотчас же обрывается. Если есть что-либо похожее на начинающуюся музыку, то эти начала так кратки, так загромождены усложнениями гармонии, оркестровкой, эффектами контрастов, так неясны, так незаконченны, при этом так отвратительна фальшь, происходящая на сцене, что их трудно заметить, а уж не то чтобы быть зараженным ими. Главное же то, что умышленность автора с самого начала и до конца и в каждой ноте до того слышна и видна, что видишь и слышишь не Зигфрида и не птиц, а только одного ограниченного, самонадеянного, дурного тона и вкуса немца, у которого самые ложные понятия о поэзии и который самым грубым и первобытным образом хочет передать мне эти свои ложные представления о поэзии.

…Впечатление это усиливалось еще тем, что вокруг себя я видел трехтысячную толпу, которая не только покорно выслушивала всю эту ни с чем несообразную бессмыслицу, но и считала своею обязанностью восхищаться ею.

Кое-как досидел я еще следующую сцену с выходом чудовища, сопутствуемым его басовыми нотами, переплетающимися с мотивом Зигфрида, борьбу с чудовищем, все эти рычания, огни, махание мечом, но больше уже не мог выдержать и выбежал из театра с чувством отвращения, которое и теперь не могу забыть.

Ну, что ж, я хорошо понимаю себя, годами искавшего эту пряную, притягательную книгу. Нашел ее, будучи в командировке в Ленинграде, в магазине «Подписные издания» на Невском проспекте, в отделе невыкупленного. Большущий фолиант стоил буквально копейки. И хотя большинство помещенных в нем законченных сочинений потом вошло в двадцатидвухтомник, я предпочитаю пользоваться милым мне тяжеленным томом 1951 года с обилием черновиков, «неотделанного и неоконченного», вариантов и комментариев. И с уведомлением, завещанным автором: «Перепечатка разрешается безвозмездно».

 

А другим предметом моих поисков была книга под названием «Въ чемъ моя вҍра». Я мельком увидел ее в университетское время у одной студентки-филологини. И отдавал себе отчет в том, что найти или хотя бы прочитать ее в безбожной советской стране очень проблематично. Но… я ее обнаружил примерно в то же время, что и заветный 30-й том. И где? В своей домашней библиотеке.

В 1976 году при переезде из останкинской двухкомнатной квартиры в бутырскую трехкомнатную случилась невольная инвентаризация наших книг. При расстановке их на самодельные дээспешные полки вдруг неожиданно и всплыла, на первый взгляд, неприметная книжка. Она была поменьше ростом, чем большинство собранных нами изданий, но главное – точно такая же, какую я увидел лет двадцать назад! Это был второй том собрания сочинений Толстого, выпущенного В.М. Саблиным в 1911 году, куда вошли: «В чем моя вера», «Исповедь» и «Религия и нравственность».

Только моей невнимательностью можно объяснить, что я так долго не знал о наличии этой ценности, пришедшей в дом с самого начала с личным книжным собранием Галины. По той же причине лишь три года назад я обнаружил на оборотной стороне фронтисписа, сливающейся со второй страницей обложки, карандашную, но очень крупную, сделанную ее неповторимым, красивым почерком роспись: Руденко. Она свидетельствует, что книга стала собственностью еще юной девушки (а, может, и вовсе девочки), носившей первую в ее жизни фамилию. Я не сомневаюсь, что томик достался ей от четы Сытенко – дедушки и бабушки, завзятых книгочеев.

Я же тогда, испытав внезапную радость от чудесного явления этой библиографической редкости, в тот же день «по-редакторски» бегло, дежурно «освоил»  ее и поставил на нужное место, запомнив, что когда-то нужно погрузиться в текст с чувством, с толком, с расстановкой… Сколько же таких долгов оставлено по жизни!

(Вот наблюдение. По молодости казалось, что иду по ней, по жизни, как бы обгоняя некий проложенный типовой судьбой график. А ныне, подводя итоги, осознаешь, сколь многого, может быть, самого необходимого, так и не сделал. Не вина ли тут скорости, по существу поспешности, которая когда-то казалась неоспоримым качеством?)

Так и ждал меня до 2012 года, до истории с Pussy Riot, этот старинный томик с трогательным шнурком-закладкой, вклеенной в переплет. Я, наконец-то, отдал себе отчет, какая в нем необычайная ценность для души, ищущей опоры в чем-то несомненном, истинном. Такая она была у Льва Николаевича Толстого. А я по-настоящему узнал, можно сказать осязательно изведал ее через эту его книгу.

Я прожил на свете 55 лет и, за исключением 14 или 15 детских, 35 лет я прожил нигилистом в настоящем значении этого слова, то есть не социалистом и революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле отсутствия всякой веры. Пять лет тому назад я поверил в учение Христа – и жизнь моя вдруг переменилась: мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, что прежде не хотелось. То, что прежде казалось мне хорошо, показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хорошо. Со мной случилось то, что случается с человеком, который вышел за делом и вдруг дорогой решил, что дело это ему совсем не нужно, – и повернул домой. И все, что было справа, – стало слева, и все, что было слева, – стало справа: прежнее желание – быть как можно дальше от дома – переменилось на желание быть как можно ближе от него. Направление моей жизни – желания мои стали другие: и доброе и злое переменилось местами. Все это произошло оттого, что я понял учение Христа не так, как я понимал его прежде. Я не толковать хочу учение Христа, я хочу только рассказать, как я понял то, что есть самого простого, ясного, понятного и несомненного, обращенного ко всем людям в учении Христа, и как то, что я понял, перевернуло мою душу и дало мне спокойствие и счастие.

Вот и я не намерен что-то еще рассказывать об этой книге. В отличие от нашего времени она ныне общедоступна – в Интернете. Приведу лишь одну, важную для меня, фразу из нее: «Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: запретить толковать его». Ох, как я разделяю это его желание!

 

Пятая глава

Александр Сергеевич, добрый день. Спасибо вам за письмо. Что касается договоров: у нас уже, увы, нет времени на то, чтобы вы занимались заключением договоров со всеми авторами чужих текстов. Это нужно было делать до того, как вы продали нам текст. А сейчас книга сдана в производство и стоит в плане февраля. Сейчас в отрасли глубокий кризис, если мы не издадим книгу весной, мы вряд ли вообще сможем ее издать.

 

Однако издали – в конце 2015 года. Я хочу обнародовать кое-что из переписки с издательством, относящейся к предварительной подготовке рукописи. Побуждает к этому эпиграф «Шелопута и прочего» с обещанием сказать что-то и о ремесле «литературы журналов и газет» (так словари определяют журналистику). В работе редакций книжных издательств и периодики есть немало общего.

Итак, снова эпистолярная главка.

 

…Насчет названия: нам бы хотелось сохранить «Шелопутство и дурачество». Потому что оно взято из самого текста, и потому что оно гораздо более образное и глубокое, чем «Шелопутство и фортуна» (одно из названий книги, которые я предлагал. – А.Щ.). За умышленно сниженным «дурачеством» стоит признание огромной важности описанного в книге. А за «фортуной» стоит только какая-то абстрактная удача. Давайте сохраним «Шелопутство и дурачество».

 

…О названии. Я ничего не имею против дурачества. Очень милое слово. Меня смущает шелопутство и дурачество. Если в тексте они как-то дополняют друг друга и, может, даже оттеняют, то взятые чисто в паре воспринимаются как очень сходные, почти как синонимы. И мне кажется, это уже выглядит как изъян вкуса: либо шелопутство – либо дурачество. Иначе получается «прейскурант цен». Я не прав?.. По поводу фортуны. Мне помнится, Вы писали, что удачный ход – объявленное в начале книги намерение написать о женщине как о судьбе. Это ведь и есть основной мотив. Только мы в этом случае также умышленно снижаем судьбу до фортуны. Вместо «Жизнь и судьба» – умышленно сниженные «Шелопутство и фортуна» (или «Дурачество и фортуна»). Будет в ряду с названиями «Кондуит и Швамбрания», «Война и мир», «Гордость и предубеждение», «Старик и море», «Чук и Гек» и т. д. Я в долгу у Вас за очень хорошую идею нового названия (просто хотел это потом сказать отдельно). Я, честно, до нее бы не додумался. И сходу благодарно принял ее. Давайте «докрутим». Я буду думать.

 

…В названии есть намеренное снижение высоких тем. «Жизнь и судьба» звучит хоть и высоко, но пошло (согласитесь). А снижение еще показывает, что истинный смысл очень дорог – поэтому защищен легкой иронией. Хорошее название поможет нам донести книгу до читателя.

 

…Как Вы понимаете, в хорошем названии я сам очень заинтересован. Но «Шелопутство и дурачество» еще не оно (и я писал, почему). «Жизнь и судьба», согласен, очень претенциозно и поэтому «невкусно», но в нем, по крайней мере, два не повторяющие друг друга по смыслу слова, и поэтому стилистически все грамотно.

…Заголовок пусть будет таким: «Шелопут и хохлушка». Для полной ясности в качестве последнего гвоздя присобачим в самом конце фразу: …И они, уральский шелопут и донбасская хохлушка, нашли его.

 

…Что касается названия: никаких, конечно, «Жизнь и судьба» (это же Гроссман!) и «хохлушек» в названии быть не может. Сейчас книги, в названиях которых содержится хотя бы намек на Украину, не продаются вообще. Начиная с кулинарных книг и заканчивая художественными.

Могу предложить изменить только совсем чуть-чуть: «Шелопутство и чудачество». Но «Шелопутство и дурачество» нам кажется наиболее удачным вариантом.

 

…Я в свою очередь тоже предлагаю чуть-чуть изменить сочиненное мною название. Вместо «Шелопут и хохлушка» – «Шелопут и фантазерка» (варианты: ...и придумщица, ...и выдумщица, ...и сказочница. Но мне кажется, фантазерка лучше). Мне не очень хотелось говорить об этом, но, если переходить на общую для нас профессиональную речь, для заголовка наличие в словах суффикса «-ств», да еще подкрепленное «-честв»ом не есть хорошо. Ну, не переваривает это моя душа, сочинившая сотни, если не тысячи названий. Допускаю, что мой профессионально-словес-ный арсенал подустарел. Но тут уж ничего не поделать.

Мне не хотелось бы уходить от найденного Вами хода с ШЕЛОПУТством.

 

Александр Сергеевич, предложенные вами варианты названия… не годятся. Вы смотрите на название как автор и читатель, мы смотрим как те, кому книгу продавать. Это немного разные взгляды. Вам же хочется, чтобы книга продавалась, верно? Хочется, чтобы люди ее покупали, чтобы она принесла не только моральное, но и материальное удовлетворение. Я еще подумаю над вашими новыми вариантами...

 

Да, я смотрю на название (как и на все мое сочинение) именно как автор. В этом и заключается мое авторское право…

 

…Простите меня, не хочу показаться дотошной занудой, но вы ведь продали авторское право нам на срок договора, поэтому над названием мы будем еще думать, и я напишу вам отдельно…

 

Из разных вариантов названий предлагаю одно: «Записки шелопута» (Вариации: История шелопута, ИсториИ Шелопута, Записки везучего шелопута, Байки фартового шелопута).

 

Предложенные вами названия не кажутся нам удачными. Они концентрируют внимание на вас, а не на героине вашей книги. Мы хотели бы оставить название «Шелопутство и дурачество. Моя жизнь с Галиной Щербаковой», оно яркое и привлечет внимание женщин, которые, в первую очередь, станут читательницами книги. Мы хотели бы остановиться на этом названии.

 

…Хочу в первую очередь сказать, что я очень хорошо отношусь к Вам, ценю Вашу заинтересованную причастность к Гале и ко мне. Пишу это потому, что ни в коем случае не хотел бы нанести Вам обиду.

Я не считал и не считаю себя эталоном литературного вкуса и вполне допускаю, что в случае с заголовком Вы правы. Пусть так и будет (я же не вычеркнул его в верстке). Но при такой ситуации – и это вне обсуждения – не годится никакой подзаголовок, в котором есть имя Галина Щербакова. Потому что, Вы правы, и шелопутство, и дурачество и по книге, и по жизни свойственны мне. А Галина, напротив, ко всему, что составляло (и составляет) главное в нашей жизни относилась (и относится) столь серьезно (неужели это вовсе не отразилось в моем мемуаре?), что малейший намек, пусть даже нечаянный, на какую-то ее легкомысленность, просто легкость в отношении чувств, людей, меня – неправда, и, боюсь, оскорбительная неправда. Я, например, ведь не для красного словца написал, что она не колеблясь отказалась от сотрудничества с издательством, выпустившим книгу с категорически не понравившейся ей обложкой. И как же я буду выглядеть, если соглашусь с этой неправдой ради собственной авторской выгоды. Да лучше бросьте эту рукопись в корзину, для меня, я Вам об этом уже писал, главное – что она написалась.

Я при обсуждении заголовка не хотел задевать эту сторону, во-первых, потому что думал обойтись без ненужного обнаружения чего-то слишком личного, а во-вторых, думал, что Вы и так сознаете все это. Внимание «читательниц», конечно, нужно иметь в виду, но для меня есть резоны более важные, чем авторские амбиции.

 

Дорогой Александр Сергеевич, мы посоветовались и решили, что можем пойти на компромисс в плане названия и предложить вариант: «Шелопут и Королева. Моя жизнь с Галиной Щербаковой». Подумайте, пожалуйста, над возможностью такого названия.

 

Это – хорошо.

Вдогонку. «Моя жизнь...» или «Наша жизнь…»? Ну, это на ваше усмотрение.

 

…Огромное спасибо за согласование. Пусть будет «Моя жизнь» – так ближе и лиричнее. Спасибо!

 

Да, тысячу раз готов согласиться с утверждением своего бывшего издательского оппонента: хорошее название помогает донести написанное до читателя. А плохое мешает. Приведу, как говорится, живое свидетельство. От противного.

Вот какое письмецо от Галины я отправил с нашего компьютера в издательство (другое!) в 2007 году.

«Л-а!

Ночью мне привиделся пижонский заголовок Он шел, как Бернард Шоу. Щербаков пнул меня за него ногой. Его вариант: Утерянный дом (именно «у», а не «по» – как безвозвратность). На это у меня родилась простая, как мычание, Расплата, а потом еще Смерть под звуки танго. Еще из Даля: Мста не мзда, но кто же знает теперь эти слова?

Наверное, все-таки Утерянный дом. Я как-то верю А.С.

Л-а, отзвоните, ладно? Я же барышня беспокойная…

Ваша Г.Н.».

Нажав клавишу «Отправить», я сказал уважаемому автору, что убил бы его за предложенный вариант «Смерть под звуки танго». И тут же забыл об этом своем обещании. Какая же досада постигла меня, когда в свет вышел не только роман, но и целая книга под этим пошлым названием. Не знаю, как долго расходился десятитысячный тираж, но я-то уж точно обходил бы это заглавие стороной.

То было время расцвета дешевых – и по продажной цене, и по словесному наполнению – детективов, а их головокружительный тиражный успех у новорусской публики не мог не сказаться на профессиональном сознании издателей. Чисто газетные, из разряда криминальных хроник, заголовки присобачивались не только к «ироническим детективам», но и ко вполне достойным текстам. Такое было поветрие.

Да и не беда был бы заурядный словесный штамп, относись он к соответствующему пустоватому тексту, а не к сочинению, существенно важному для Галины. Алена Бондарева в основательной статье «От доброй породы до Яшкиного рода. Галина Щербакова», посвященной выявлению писательницей русской души, характера и типажей, даже если бы и хотела, не могла обойти сердцевину главной проблематики ее произведений. «Через окно разрушающегося дома Щербакова смотрит на историю и на политику нашей страны. …Писательница нередко ставит вопрос о том, почему в стране, где люди прошли через войны, лагеря и расстрелы, скоротав полвека в ненавистных коммуналках, возможны новые расправы и смерти?» («Вопросы литературы», ноябрь-декабрь 2012).

«Почему и откуда берутся ненависть и предательство, стукачество и угодничество, но в то же время невероятная любовь и всепрощение, сострадание и щедрость? – вновь задается тем же вопросом Бондарева уже в другом тексте. И утверждает: – Ответа нет». Но он есть! И она же, углубляясь в сочинения Щербаковой, отмечает: «Пораженный ненавистью мир гибнет на глазах: брат идет на брата, дочь на родителей, друг на друга (не это ли происходит в наших священных войнах то «за освобождение», то «за присоединение»?)».

Раскрой критик роман с нелюбимым мной названием, и перед ним развернулась бы чуть ли не вековая художественная картина посева и старательного взращивания властями предержащими взаимной людской ненависти.

«Он выскочил, но дом был уже в огне. Он видел, как мама разбила окно и с маленьким Мишкой на руках пыталась вылезть. Ее срезали пулей. В другом окне срезали няню Марусю с маленькой Олечкой. В третьем окне убили отца. Потом на всякий случай стали палить по всем окнам. Они так ярко виделись на фоне огня – дед Василий и его сын Иван, и другой его хлопец, мальчишка, может, не намного старше его самого… Дед Василий кнутом показывал, где надо добавить огня, а Иван и Володька подскакивали в седлах при каждом громком треске и смеялись, как дети у распаленного костра. Голосов больше  не было, и гады ушли. И тогда он услышал слабенький плач. Он понял, что убитая нянька выронила Олечку. И они там рядом, под окном, внутри комнаты, убитая и живая».

Вот монада междоусобицы соотчичей – землетрясения, которое до сих пор раскачивает Россию неизбывной, как бы уже генетической, передающейся от поколения к поколению ненавистью – к кому угодно или на кого укажут, а главное – ко всему иному.

Кто это сказал: «дело прочно, когда под ним струится кровь»? Ну да, Некрасов, «Поэт и гражданин»! Бедный поэт, который шел «за народ» «в тюрьму и к месту казни», а заслужил за это клеймо клеветника… Бедный гражданин, готовый, было, пролить за ради общего блага свою кровь, но хозяева жизни двадцатого и двадцать первого века приучили его к мысли: для твоего счастья необходимо пролить как можно больше крови других – иных. «Расстрелять!» «Убить!» «Ликвидировать!» «Пусть сдохнут!» – нетленные большевистские пароли к благоденствию, все еще хранимые в душе, может быть, большинства из нас. Поэтому в русской земле так и не утихают кровопролития, расправы и смерти.

Вот о чем тот роман Галины. С вульгарным, извините, названием… Обидно.

Заключу отступление про книжное заглавие небольшим откровением Галины. «Как правило, я редко знаю, как будет называться тот или иной рассказ. И мне даже нравится, как уже после точки возникает фраза, подчас по видимости никакого отношения не имеющая к существу написанного, но она становится впереди, и попробуй ее отгони. Фраза, как птица клювом, держит рассказ, и это такое – видели бы вы – удивительное зрелище, как цепляются слова друг за другом, как на крючочке висит последнее слово (и даже точка), и их не разорвать.

Вот так же слетелись в сборник («Дочки, матери, птицы и острова». – А.Щ.) рассказы… Вот так взлетели они все стаей и повисли на названии».

По памяти вспоминаю названия ее сочинений: «Причуда жизни», «Шла и смеялась, шла и смеялась…», «Сентиментальный потоп», «Как накрылось одно акме», «Дверь в чужую жизнь», «У ног лежачих женщин»… Наименование романа «Женщины в игре без правил» оказалось на редкость удачным. Послужив названием не менее десятка ее сборников оно к тому же стало и эмблемой целой серии ее же книг в издательстве «Эксмо», и цикла телепередач, уже не имеющих к ней никакого отношения. Это выражение стало широкоупотребимым, как говорится – «слова народные». И неудивительно, что оно в том или ином виде разошлось по заголовкам сочинений многих других авторов.

 

Я, признаюсь, доволен, что вышел на тему заголовков. Для нормального читателя газет и журналов она, конечно, не животрепещущая: у многих ли остаются в памяти названия пусть и понравившихся статей или стихов? (Я не говорю о публикациях, так сказать, эпохальных – типа «Эхо войны» или «Убей его!».) Но она близка литературным работникам прессы, и мне в том числе.

На факультетах журналистики преподаватели часто выделяли ее как составляющую литературного мастерства. Я в свое время читал даже солидное исследование, посвященное типологии заголовков газетных фельетонов. Пытаюсь что-то вспомнить из него, но безуспешно.  Кроме одного заглавия: «Тропою гнома». Оно было приведено в качестве примера творческой удачи, потому что фонетически ассоциировалось с модным в 50-е годы романом «Тропою грома» (автор Питер Абрахамс, тема – о расовых предрассудах в Южной Африке; вот же причуда памяти: вдруг вспомнил то, что казалось давно-давно забытым. Может, и впрямь прав тот исследователь периодики. Бесследно улетучились и имя сочинителя, и смысл фельетона, а название – вот оно… К тому же еще всплыли и заглавие романа, и фамилия писателя).

 

И вот еще одно «к тому же»: вспомнился заголовок, сработанный по такому же образчику – «Здесь будет город-суд» (о переезде в Санкт-Петербург верховного и арбитражного судов). Он в свое время украсил газету «Коммерсантъ».

Как же в этой теме можно обойтись без «Коммерсанта»! Это издание возникло перед изумленной публикой в самом начале 1990 года. В первую очередь воображение поражали названия публикаций. К примеру: «Моссовет велел мясу дешеветь. Мясо не хочет»; «Педерасты СССР и США сводят концы с концами» (о советско-американском симпозиуме по правам лесбиянок и голубых); «Референдум прошел. И плебисцит с ним…» (о результатах всесоюзного опроса); «Цены в мае: жуть стала лучше, жуть стала веселей»; «Проститутки на круглом столе МВД» (о совещании ученых, собранным министерством). Такой раскованности и эпатажности мы не могли припомнить в нашей периодике.

С этим таблоидом, тогда еще еженедельником, в нее вливалась новая струя – так называемая журналистика факта (определение В.Д. Дранникова), противостоящая публицистике рассуждений. Она бесспорно обогатила средства воздействия на читателя. А ее заголовки, поначалу казавшиеся экстравагантными, быстро вошли в моду. Потом их стиль впитался, как родной, в плоть и кровь отечественной прессы, судя по всему, на долгие годы.

 

Смолоду казалось, что я удачно придумываю заголовки. В местных молодежных газетах они сходу проходили на полосы, потом (уже не так легко) в «Комсомольской правде». В следующих изданиях, где работал, я занимал некое руководящее положение и сам часто перед засылом в типографию изменял названия чужих материалов, полагая, что улучшаю их. Позднее такая уверенность поубавилась…

Мой опыт в этом деле заметно обогатился в «Огоньке». Что отличает иллюстрированный еженедельник от газет и других журналов? Очень многое, но я назову самое очевидное: картинкой на первой странице обложки – яркой, актуальной. Эмблемой дня.

Но этого мало. Редакции хочется, чтобы сиюминутная эмблема переросла в значительный символ, отображающий в обобщении, во-первых, злобу текущего момента и, во-вторых, содержание конкретного номера издания. В большинстве случаев это достигается точной и яркой обложечной надписью, «шапкой», то есть заголовком фотографии (рисунка, картины), поставленной на обложку.

Сложность такового творческого акта я ощутил в первый же мой огоньковский день. Впервые увидел, как над названием (заголовком) мучаются не в одиночестве, а коллективно.

Тут закавыка вот в чем. «Заглавную» картинку как важнейшую в издании ищут и главный художник, и руководители фотослужбы, и секретариатчики, и главный редактор вкупе с его замом, ведущим номер. Одна из самых популярных фраз в редакционных кулуарах: «Что будет на обложке?» Часто эти поиски длятся до самого последнего мгновения и, как правило, на придумывание «эпиграфа» к номеру времени практически не остается. Вся надежда – на «мозговой штурм» редколлегии, отправляющей журнальный выпуск в типографию.

Там, в редакционном конференц-зале, иногда в чьей-то голове вдруг рождалась, как внезапный выстрел, счастливая словесная формула, точно ложащаяся и в обложечную картинку, и в главный смысл данного, конкретного еженедельника. Но чаще процесс выливался в иссушающую мозг отбраковку бесчисленных неудачных предложений. Бывало, на это уходило и час, и более.

Чувствую, не обойтись без примера. Вот памятный номер – первый сентябрьский 1991 года. И первый же, когда после горячечных августовских обстоятельств редакция стала возвращаться к привычному рабочему пульсу.

На обложку решили вынести кадр, сделанный Марком Штейнбоком 22 августа с какой-то очень удаленной от земли верхотуры. Маленькие, как муравьишки, сотни людей несут гигантское, чуть ли не во весь Новый Арбат бело-сине-красное полотнище – символ возрождаемого достоинства подлинной России. «После трех дней и бессонных ночей, после великого, равного десятилетиям, прорыва к свету, после прощания с теми, кто его приблизил, – остановимся, прислушаемся к времени, попробуем рассмотреть, понять мир и себя» – этим текстом публицистики Толи Головкова открывался номер «Огонька».

За ней – на разворот – «Хроника текущих событий (Из дома Андрея Сахарова на улице Чкалова)»: дневник Елены Боннэр, который та вела с 19 по 22 августа. Вслед за ним – «Прозрение» великого офтальмолога Святослава Федорова. Не о глазах, а о судьбах и ответственности народа и отдельных людей на важнейшей грани истории. Статья Александра Нежного «Над бездной» – о поведении в те же дни церковников.

«…И Патриарх Московский и всея Руси Алексий II, в эти дни как бы с не­малым усилием освобождавшийся от сковывавших его старых уз и трудно поднимавшийся в рост первосвятителя Церкви, в последнем своем обращении сказавший, что отвергнутая народом коммунистическая идеология никогда более уже не будет господствующей в России, – помог и он отстоять закон­ную власть.

Но епископы? архиепископы? митро­политы? С ними-то что сталось? Отчего ни один не явился – как Мстислав Ро­стропович – под стены «Белого дома»? Девятнадцатого августа, на конгрессе соотечественников, когда все встали в знак протеста против большевистско­го переворота, три митрополита: Ки­рилл, Смоленский и Вяземский, предсе­датель Отдела внешних церковных сно­шений, Ювеналий, Крутицкий и Коло­менский, Питирим, Волоколамский и Юрьевский, председатель Издатель­ского отдела, – сидели, как гвоздями прибитые. Когда двадцатого августа, выпуская первое свое воззвание, Патриарх пред­ложил членам Священного Синода по­ставить под ним свои подписи, митропо­литы Кирилл, Ювеналий, Филарет Киевский почли за благо отмолчаться. И, думаю я, не только страха ради иудейска, а и по корневому родству с ГКЧП, по привычке выслуживаться перед про̀клятым Богом режимом, по стремлению во что бы то ни стало со­хранить сытый покой своего высокопреосвященства».

Под стать высокопреосвященствам вели себя многие люди, проявившие в те дни моральное ничтожество. Скажем, «ревнитель тоталитаризма Жириновский – мало кто кланялся хунте так истово, так верноподданически, так лакейски». Целый разворот отвел «Огонек» этому деятелю. «Крах мятежников – отнюдь не капитуляция для Владимира Вольфовича и его присных. Они затаятся на время, они перекрасятся, как смогут, они найдут для сограждан новые словеса для старого обмана и оболванивания». Как в воду глядел Леонид Радзиховский – и по отношению к хамелеону с его крысоловной дудочкой, и по отношению к бегущим за ней на четвереньках.

«ЦЕНА СВОБОДЫ» – такую формулу вынесла редакция на обложку вместе с фотосимволом нового флага новой России. И, согласитесь, она была всеобъемлющей. Под нее подходил и репортаж «Отчаяние» – о развертывавшемся в Нагорном Карабахе конфликте между Арменией и Азербайджаном, и интервью народного депутата, члена Политбюро ЦК КПСС Галины Семеновой «Для партии это была катастрофа…». И интервью с руководителем группы по расследованию дела ГКЧП. И, конечно, заметка Виталия Коротича «К читателям»: «Сегодня очень многие спрашивают, почему я ушел с поста главного редактора «Огонька»…» Вся тональность журнала соответствовала этому его ключу.

(Понятие «ключ номера» живет в моем профессиональном сознании еще со времен панкинской «Комсомольской правды». Тогда в ней был обычай время от времени делать тематические выпуски – номера, в которых объединялись материалы, посвященные одной жизненной проблеме. Но газета перестала бы быть газетой, если бы «тематические» публикации не были погружены (окружены) в актуальную информационную среду. Для того чтобы не запутать читателя, дать ясность о редакционном замысле, и был придуман «Ключ номера» – небольшая броская информация на первой полосе. Она открывалась изображением массивного, как к сундучному замку, ключа, нарисованному ответственным секретарем редакции Григорием Огановым, бывшим к тому же и газетным графиком, и перечисляла материалы, относящиеся к «Теме».

Впоследствии эту придумку стали использовать многие редакции. В том числе и «Огонек» при наличии в выпуске так называемой «Темы номера».)

…В 2008 году новые хозяева «Огонька» назначили нового главного редактора – Владимира Чернова. Я его знал (и высоко ценил как прекрасного автора и высокопрофессионального журналиста) еще с «Комсомолки» шестидесятых. Ныне же вспоминаю о нем в связи со штрихом его редакторской методы, связанным именно с заголовками.

Как только складывался в верстке очередной номер журнала, по редакционным коридорам и закоулкам разносилась команда типа «Свистать всех наверх!» То бишь – в кабинет главного. И там начиналось великое толковище по поводу заголовков к каждому(!) из предназначенных к выпуску материалов. Сгрудившись вокруг необъятного заседательского стола, все имеющиеся на данный момент сотрудники высыпали возникающие у них варианты наподобие того, как поступают при поиске ответа знатоки в «Что? Где? Когда?» Но, в отличие от тех, мы не были стеснены секундомером (как я понимаю, Чернов намеренно закладывал на такие сходки практически неограниченное время), и можно было, отдаваясь этому коллективному драйву, запросто довести себя до изнеможения.

Это был вид интенсивного творческого тренинга. Знать бы, что я когда-нибудь об этом буду расска-зывать, – взял бы для примера на карандаш хотя бы одну такую «оперативку». Но, увы…

 

II

…А как ты вообще живешь-то? Я например – просто живу практически в деревне под Суздалем, обычная бытовая жизнь, иногда нарушаемая приездом сына с женой, два-три дня бедлама и опять день похож на день, как будто их впереди еще тысяча. Тщеславные порывы я давно оставил, друзья теперь где-то там, далеко и призрачные. Что компенсирует бессмысленность бытия – так это Фейсбук. Мне в этом году, да просто через месяц – 80 лет, много, согласись. Но знаешь, мне совершенно всё равно, ни о каких общественных юбилеях я даже не помышляю, никаких дерганий, я приучил себя к мысли, что я обыкновенное частное лицо, до которого никому нет дела, и это нормальное состояние души. Нас всё же очень развращала журналистика, мы казались себе пупами земли, все вокруг вертелось. И я даже с некоторым удивлением смотрю на своих бывших коллег – эка их до сих пор распирает! Тем более тот же Фейсбук способствует этому в лице сонмища френдов и френдесс, кочующих и ловящих каждый чих как когда-то это делали театральные поклонницы.

Это еще одно письмо от Володи Глотова, которого я здесь вспоминал, переходя к теме «Комсомолки», а также в рассказе о начале моей службы в «Огоньке». Помимо этих двух пересечений судеб, Владимир одно время работал вместе с Галиной в редакции журнала «Смена», и между ними тогда возникла дружеская симпатия.

Письмо Глотова, опять-таки присланное по случаю моего дня рождения, всколыхнуло какие-то пласты памяти и побудило «оглянуться окрест» себя: «А как ты вообще живешь-то?» Вот мой ответ. И ему, и себе.

Володя, я тебя хорошо понимаю. Ты точно сказал: нормальное состояние души – ощущение, что ты обыкновенное частное лицо, до которого никому нет дела. Я пришел к этому самочувствию, может быть, раньше и намного проще, чем ты. Мне просто очень повезло (именно в этом отношении) в обстоятельствах.

Когда не стало Гали, вся моя жизнь сосредоточилась на том, чтобы свет увидел сделанное, но не опубликованное ею. Я собрал разбросанные и по квартире, и по Москве (студии, частные лица и т. д.) пьесы и сценарии. Получилась книга «Будут неприятности». Затем – все, что ныне принято называть «non-fiction»: книга «И вся остальная жизнь». Потом еще одна – «Печалясь и смеясь». В ней сочетаются отрывок из неоконченного романа и рассказы с очерками, эссе журналистского толка. И, конечно, мне тогда было безразлично все, что выходило за пределы моих этих интересов. Но с окончанием работы у меня исчез смысл жизни. И, как ты пишешь, день стал похож на день…

И вот тут – главное везение. Внезапно, безо всякого замысла, под непонятным озарением я сел и начал писать что-то. Одно было ясно: это про Галю и мою жизнь с ней. И вот так дальше – без замысла, без плана, без конечной цели – пошло какое-то мое повествование. И возник смысл. Володя, я абсолютно не думал о книге. Но когда написал уже, наверное, сотню страниц, показал их Володе Чернову. Тот сделал шикарную публикацию в своем замечательном журнале («Story». – Ред.), и это вселило в меня кураж и большую решимость в моем писании. И получилась книга. Она вышла в свет в конце прошлого года в издательстве «Эксмо». Я этому рад, но главное в другом, в том, о чем я уже написал. Возник смысл. Я продолжаю писать, потому что боюсь остановиться. Думаю, ты понимаешь, о чем я. Стараюсь по-прежнему не думать о книге. Но сейчас это уже не очень выходит. Видимо, это тоже «разврат журналистики». Вот история моего везения и подноготная того, как я отъединился в своей душе абсолютно от всякой публичной (общественной?) жизни. Если в моем откровении есть налет самодовольства, ты уж меня, пожалуйста, извини и поверь в то, с чего я начал: я очень хорошо тебя понимаю и сопереживаю. Это на самом деле так.

 

Да, неблагосклонная обыденность то и дело норовит заместить (вытеснить?) смысл существования. Но когда «день становится похож на день» своей пустотой, слова, мои слова, как отзывчивые друзья, заполоняют и голову, и, кажется, дом. Возникает новый старый смысл – мои писания: но уже не привычно-желанные – газетные и журнальные, а вроде бы как примеряющиеся к книжному переплету; и не о мире вокруг, а в основном о том, что всегда жило только внутри. Кто у меня может отнять это? Меня смущает невольно возникающая мысль о еще одной книге – я все-таки не писатель. Но надеюсь, это не пошлое честолюбие, а издержки все той же любимой профессии (как это у Володи Глотова – «мы казались себе пупами земли»). И твердо знаю: главное – чтобы было написано. Написанное – прочтут.

 

Вот что мне самому представляется необычным. Мои личные переживания и впечатления, оказывается, способны сами собой, ни у кого не спросясь, превращаться… в текст. Он как бы самообразовывается в голове. (И это что-то иное по сравнению с редакционной работой, исток которой - в заказе, начальственном или общественном.)

Впрочем, со мной уже было так примерно в 14 лет. Я тогда впервые увидел электроиллюминацию. На новогодней елке, которую впервые за всю историю нашего городка установили прямо на улице. Я замер в онемении перед ниспадающими разноцветными волнами, меняющими окраску и вновь восходящими к верхушке с густо-красной звездой. Мое великое эстетическое потрясение тогда вылилось на бумагу, можно сказать, в поэму в прозе. Хотя я ее и отнес в редакцию «Красноуральского рабочего», поскольку уже задумывался о журналистике, она была не плодом «ума холодных наблюдений» грядущего репортера, а безыскусным откликом душевного волнения. В газете была напечатана примерно одна восьмая часть моего сказа, и это уже был урок профессионализма.

За всю жизнь у меня, наверное, было еще 2-3 текста, воспроизводящих мое чисто внутреннее состояние, но ни один из них не стал достижением в работе. Полагаю, и данная рукопись вряд ли привлечет читательское внимание (предчувствие этого наделяет меня легким ощущением… свободы). Она по своей природе – дневниковая журналистика. Если повезет с настроением и если счастливо встанут звезды, может сложиться в добротный текст. Но – не в писательский по самому характеру.

Писатель – вообще существо иного рода. Хотя известно, есть люди, одновременно обладающие двумя талантами – писательским и журналистским.

«Автору этих строк в 2004 году посчастливилось взять интервью у Галины Щербаковой, – рассказывала в одной из московских газет Екатерина Слюсарь. – В этом интервью Галина Николаевна произнесла поразившую меня, тогда еще начинающую журналистку, мысль…»

Однако прежде чем обнародовать эту мысль, я должен, по заведенным мною правилам, представить газетчицу, которая провела беседу с писательницей.

…Это было в пору моего второго пришествия в «Огонек», после того, как я сбежал из еженедельной газеты «Век». Журнал стал совсем другой и внешне, и по существу. Я пришел туда в качестве шефа по тематике личной жизни. Поначалу мой отдел был многочисленным и с хорошим выходом на страницы. Мне нужен был дельный помощник (в то время как раз входило в моду словечко «референт») по различным редакционным заботам и надобностям. Тут я узнаю, что референт соседнего отдела, очень милая девушка Катя, по каким-то неизвестным мне причинам не хочет больше там работать. И мне без особых хлопот удалось переманить ее к себе.

Это была находка. С ее приходом я мог выбросить из головы всю рутинную сторону производства. «Все под контролем!» – как порою переводят двухсложное «oˋkey» редакторы субтитров зарубежных фильмов.

Когда я в 1999 году стал главой второй (общественно-политической) тетрадки «Литгазеты», увел туда и Катю. Она же, между тем, исправно училась на редактора в Университете печати (бывший Полиграфический), а окончив его, стала работать в издательском центре, выпускающем несколько газет на северо-западе Москвы. Оттуда и позвонила мне с просьбой помочь устроить интервью с писательницей Щербаковой. Конечно, она могла обойтись и без меня, если бы знала, что Галина никогда в жизни не отказывала во встрече ни одному журналисту.

Уж не знаю, чем подкупила Катерина автора «Вам и не снилось», но Галя поведала ей многое такое, о чем не рассказывала другим. И вот что всего более поразило молодую корреспондентку.

Самые первые шаги к писательству я сделала в детстве, когда организовала своего рода «литературный кружок», собирая вокруг себя  мальчишек и девчонок с нашей улицы. Я пересказывала им все прочитанные книги, при этом довольно смело трактуя литературные сюжеты. Один роман у меня плавно перетекал в другой, иногда казалось, что в книге написано не совсем правильно, и тогда я «исправляла» фабулы, добавляла что-то от себя. Где-то глубоко внутри сидело желание при помощи слов создавать какой-то другой, новый мир, как сказали бы теперь – другую реальность.

<…> Cама по себе школа была мне отвратительна воспитательной работой, собраниями... Мне было 22 года, естественно, хотелось одеваться и выглядеть соответственно своему возрасту, например, носить модные тогда укороченные платья. Но мне говорили, что так нельзя. И тогда я решила перейти в журналистику, стала корреспондентом молодежной газеты. Вот тут мне уже все нравилось, это был совсем иной мир. Постепенно, как и раньше в своих рассказах детям-сверстникам, я начинала добавлять в журналистские заметки то, чего никогда не было на самом деле. И вдруг поняла, что самое интересное, что есть в журналистике, – это привирать. Я всегда чего-нибудь привирала и очень боялась, что когда-нибудь меня «схватят за хвост». А людям, о которых я писала, мое вранье безумно нравилось. Я приподнимала их над обыденным, создавая иной мир, в котором все у них было красиво. Это уже начиналась литература.

Однажды я все же попалась. Когда стало известно, что я добавляю  в свои публикации сведения, мягко говоря, не соответствующие действительности, мне чуть было не указали на дверь. С тех пор я поняла, что журналистика – не литература, и что мух от котлет надо отделять.

 

«Я до сих пор помню это высказывание Галины Николаевны, но «привирать» так и не научилась, – вспоминала позднее Катя. – Видимо, нужен для этого какой-то особый талант, а вернее, писательский дар, которым обладают немногие».

 

…«Я вся такая внезапная, такая несуразная, противоречивая»… натура. Эти лукавые самоопределения студентки Анны Адамовны из пьесы Леонида Зорина «Покровские ворота» я не без ехидства примеряю к себе. Относясь с большим недоверием, да что там говорить – с подозрительностью к любым мемуарам, сам я сейчас нечто вроде них и кропаю. От этого противоречия рождаются размышлизмы о коварстве так называемой правды в non-fiction, о свойствах документальности и об эффекте подлинности в художественных текстах.

Галина всегда с неподдельным интересом поддерживала разговор с любыми собеседниками о житейском, злободневном, смешном или страшном, но неизменно уходила в себя при пожеланиях типа – «это же готовый рассказ». Она была убеждена, что подлинная правда рождается и существует во всей полноте исключительно в воображении, а чужеродный ей голый документализм по-любому обедняет ее. Он для набирания жизненности должен быть обогащен творческой фантазией. «Продукты этой фантазирующей деятельности… приноравливаются к переменчивым житейским потрясениям», – писал Зигмунд Фрейд, – то есть становятся стопроцентно правдивыми.

Но то, что в писательском волшебстве служит живой водой образности, начисто хоронит саму суть рукоделия мемуариста. Поскольку воспоминания, «свидетельствующие» о правде, проходят через тот же невольный фильтр - чистилище представлений: как должно быть. Это умозрительное долженствование податливо замещает в голове былую реальность. И вот результат – «как сейчас помню»!  Можно ли объехать на какой-нибудь кривой это обстоятельство едва ли не органического свойства? Вряд ли. Потому-то я, не доверяя самому жанру, стараюсь сопоставить картинки памяти с сохранившимися датами, документами, всяческими бумажками и другими доступными свидетельствами.

В большой мере именно поэтому же силюсь разломать принятые рамки книг о былом с их неумолимой последовательностью, а значит, невольным потаканием той же коварной логически-естественной силе – как должно быть. Перемешивая по наитию и как бы в беспорядке кадры различной хронологии, я еще и разбавляю их «посторонними» сюжетами… Все в надежде на святую правду-истину. Которая вообще-то вряд ли кому необходима, кроме… меня самого.

Говорю то, что давно должен был сказать: «Шелопут и Королева», «Шелопут и фортуна», «Шелопут и прочее» – это не мемуары, а что-то другое. Многочисленные любители мемуарной литературы должны это знать. Парадокс, но при этом повторяю как Отче наш: «Тот, кто описывает, как было, лжет. Не лжет тот, кто сочиняет» (Хьелль Аскильдсен).

(Это чрезвычайно глубокое и многозначное наблюдение очень хорошего норвежского автора тот приписал одному из героев своего романа «Окружение», писателю Альберту Крафту. Весьма примечательного сочинения, написанного в форме киношного сценария.)

Так что я пытаюсь исполнить головоломный психологический трюк: максимально приблизиться к тому, как было, и при этом, исключив малейшую невольную возможность сочинительства, не солгать. Главное, повторю, – не наврать самому себе. Может быть, это недостижимо. Однако стремиться-то можно?..

 

Вернусь к размышлению Екатерины Слюсарь об особом писательском даре «привирания». Раз уж, дорогая Катя, наша судьба быть журналистами, то нам, действительно, совершенно не дано привирать. Скрупулезная, абсолютная точность – наше кредо, нельзя в работе «подправлять» действительность. Бесспорно, когда-то именно с таких «уступок» начинали ныне презираемые порядочными людьми «звезды» пропаганды российского телеящика, без зазрения совести называющие себя журналистами.

А Галя… Стремясь быть как можно правдивей перед корреспонденткой, она как раз и не позволила себе скрыть подробности своей молодой жизни, то ли… приукрашивающие ее образ, то ли, напротив, пятнающие его. Прикрыв их при этом легкой иронией, но с четкой недвусмысленностью в заключение: «мух от котлет надо отделять». Она хорошо усвоила эту истину и еще до своего писательства стала отменной журналисткой.

Словарь русских синонимов приводит тридцать разновидностей смысла «привирания». Среди них есть два таких: извращать факты; шлифовать. Так вот, первое относится к журналистике, а второе – к писательству. «Шлифовать»  это – от «желания при помощи слов создавать какой-то другой, новый мир». Собственный – и подлинный. Подлинность как раз и шлифуется в творческой фантазии писателя.

 

Мое же графоманничанье, подоспевшее ко мне на 75-м году, часто кажется мне несолидным, ребячливым. «Шелопутным». Но что поделать, оно расцвечивает мои дни. А главное, занимаясь им, иногда чувствую касательство к нему… самой Гали. И хочется не отрываться от монитора и клавиатуры, чтобы продлить эфемерное, мгновенное ощущение: она здесь, она есть…

В 2012 году я готовил к печати книгу Галины «Печалясь и смеясь». Уж не помню зачем, перебирал на тумбочке справа от ее рабочего кресла стопочку из шести книг, для какой-то надобности ею отложенных. Наугад раскрыв томик стихов Юрия Левитанского, наткнулся на восемнадцатистрочную миниатюру.

Собирались наскоро,

обнимались ласково,

пели, балагурили,

пили и курили.

День прошел – как не было.

Не поговорили.

В следующих десяти строках отражен весь скоротечный человеческий век. И вот его итог:

Жизнь прошла – как не было.

Не поговорили.

Возникшее сочувствие к простодушным ласковым балагурам вдруг перешло в жалость к собственной судьбине. Она и побудила сесть и зачем-то перепечатать стихотворение. А потом, можно сказать, не задумываясь, написать: «Так бесхитростно обрисовал наше бытие один из моих любимых поэтов Юрий Левитанский. Повторяя мысль какого-то приметливого англичанина – жизнь человека состоит из потерь (human life is made up of losses), я ныне полагаю, что главная потеря как раз и заключается в том, что «не поговорили», не договорили – ни в дне, ни в году, ни в жизни. Просек я эту истину, когда ушла из жизни моя жена Галя. …Мне повезло главным человеком своей жизни избрать сочинительницу, рассказчицу, которая оставила в виде букв на белых бумажных листах большую, бо̀льшую часть своей души, своих сомнений, страхов, надежд… И получилось – можно говорить, можно вести диалог, беседу».

И… она пошла сама собой, беседа и с Галей, и с невидимым читателем, словно кто-то диктовал текст… Никогда так просто и легко не писалось, как в тот день. Это был какой-то сигнал. Пять книжных страниц выдохнулись непроизвольно. Я, боясь себе поверить, старался удержать настройку, состояние духа, посетившее меня, в чем-то горестное, но в то же время легкое, свободное… И, как потом оказалось, нашел способ «включать» его в себе. Для этого нужно перелистать то, что было написано ранее именно в таком состоянии. А вот все, что потом придумывалось «подневольно» («надо, Федя, надо», работа есть работа), было лишено магического эффекта.

Точно то же происходит с выстраиванием сочинения. Загодя задуманные толковые продолжения, логичные и перспективные, как правило приводят меня к какой-то… скуке, а главное, к необходимости дальнейшего трудозатратного «планирования». В голове теснятся размышления не по существу, а, как говорится, по повестке дня.

Мне по душе иное. Открыть поутру компьютер, как посылку с неожиданным подарком, с любопытством, не спеша, «шевеля губами» прочесть написанное накануне, опять же неторопливо поменять неудачные слова, даже кое-что переписать… Порой это делаю еще, а потом и еще раз. Жду. И, чаще всего, дожидаюсь желанного, неизвестно откуда взявшегося, но внятного продолжения. Иногда подхватывающего вчерашнюю фабулу, но нередко выводящего на первый план что-то новое. Меня своеволие текста не обескураживает. Главное – сохранить тональность, строй. И тогда только и требуется – не противиться, отдаться воле волн, направляемых кем-то (чем-то) более искушенным, чем я, в писании, в складывании слов, в фонетических благозвучиях и т. д., и т. п. Это драйв и кайф  – следовать ему (кому-то?/чему-то?)…

 

III

Мои бумаги, как любил я вас.

Как вам служил, как вас боготворил,

Надеялся на то, что вы продлите

Еще немного жизнь мою в потомках,

В их интересе к старому архиву:

Газетам, книгам, письмам, дневникам.

В бумагах закопал свои глаза,

Теперь из этих высохших бутонов

Растет густой и призрачный туман,

А может, дым сгоревших ожиданий

Надежно устилает темный путь?

Затменье жизни книгой омертвелой,

Ее ревнивая слепая власть…

Еще звенит призывно колокольчик.

Но слух иные пробует пределы

Невидимых тропинок паутину,

Простых эмоций безыскусный вкус.

Придется неминуемо менять

Соблазн иллюзий, райский сад словесный

На колкие шипы реалий жизни.

Открыть все шлюзы алчущего быта

И затопить все прежние мечтанья

И сдаться, наконец, предметам в плен.

Но все-таки, обманщица-бумага,

Я не отрекся от тебя пока.

Это стихотворение появилось здесь для меня внезапно, но, как оказалось, с точностью детали пазла мозаичной картины. Для продолжения повествования, так мне показалось, понадобилась одна моя давняя публикация. Я нашел ее в самом первом номере еженедельника «Большой город». Извлекая его с гарнитурной полки мебельного набора «Лович» (поклон социализму и Польской народной республике), даже не заметил, как с нее упала махонькая, 10х7 см., книжечка под названием «Владения скарабея». Но не на пол, а на тонкий радиатор электрообогревателя, зацепившись на нем разворотом с приведенным выше стихотворением.

Хоть под ним и обозначено место сочинения – Каир, Музей папируса, – я понял, что все сказанное относится к автору, Владиславу Смирнову, нашему давнишнему другу. Профессор, доктор исторических наук, страстный летописец города Ростова-на-Дону, он был действительно вернейшим рыцарем Бумаги. Документа. Однако в равной степени написанное им подходит и ко мне, к моему профессиональному поклонению бумажным свидетельствам (в отличие от любых других).

Едва успев переварить эту мысль, я был буквально поражен, прочтя дарственную надпись: «Дорогим моим Щербаковым. «Исхождение» своей души – слово. 11.07.98». А я как раз только что написал в этой рукописи абзац о своих взаимоотношениях с моими словами как отзывчивыми друзьями… Я несколько раз перечитал Славино стихотворение, находя в нем все новые смыслы. Особенно меня интриговали слова: Придется неминуемо менять/Соблазн иллюзий, райский сад словесный/На колкие шипы реалий жизни.

Знал бы я, как скоро, буквально через день, меня кольнут эти шипы.

 

Переехав в 1960 году из Челябинска, из областной молодежной газеты, в Ростов-на-Дону, я поначалу 19 месяцев проработал на тамошнем телевидении и радио. «Пока все, что я здесь делаю, мне не больно-то нравится, почему-то кажется довольно халтурным занятием, – отчитывался я в письме к родителям. – В газету обычно такая муть не идет, какую здесь выдают в эфир отделы общественно-политической редакции. …Я напишу ерунду, а зав. отделом правит. Смотрю – а от правки ничего не улучшилось и не ухудшилось, ерунда так и осталась ерундой. Зачем правит – ума не приложу».

«Жалкое, по преимуществу, словесное качество эфирной публицистики по сравнению с печатной – дело обычное и привычное, – размышлял я в своей книге «Шелопут и Королева». – Но ведь у работников микрофона и экрана есть множество исключительно заманчивых «цацек». И в те времена они тоже были… Разве не круто с утра монтировать радиорепортаж с ярмарки, записанный вчера, а вечером – быть «в кадре» с обзором откликов телезрителей... А ПТС (передвижная телевизионная станция) – разве не забавная игрушка, если прирулить ее, скажем, в городской парк?.. А ни с чем несравнимое чувство ответственности при дежурстве по Комитету, когда у тебя под началом и контролем все показываемое и звучащее в эфире для миллионов людей!

Так что я, убеленный сединами заслуженный работник культуры, вовсе не бросаю камень в того, 23-летнего юношу…»

Да и сейчас на спешу его бросить, если речь о технологии, словесных приспособлениях к ней. Они же не смысловые, а чисто вспомогательные и прилегающие скорей к устной речи, чем к литературной.

Однако если бы речь шла только об этом…

 

Из переписки в Фейсбуке.

Саша, что случилось? Из обрывков комментариев я понял, что телевидение тебя обдурило. Пригласили в эфир и оттоптались на памяти Гали? Вот уроды! Ну, ты тоже хорош. Ну, куда тебя понесло? Да их надо стороной обходить за три квартала.

 

…Гораздо дальше, чем за три. Но зато я получил неведомый мне до того опыт. Несмотря на древние годы, я все же наивный человек. Смотрю: люди как люди, не похожи на какую-то думскую шпану или звезд телепропаганды, говорят членораздельно. А вышло-то как... Так что, действительно, я, получается, хорош. Набираюсь мудрости.

 

Вот что случилось. Меня разыскало по телефону телевидение «Россия 1» и прислало ко мне двух корреспондентов. Цель – подготовка к программе, посвященной 35-летию повести и фильма «Вам и не снилось». Так называемый «Прямой эфир». Пока один пришелец отснимал большое количество фотографий Галины в разных ракурсах и с различными людьми, в основном с членами семьи, мы с его сообщником на кухне за чаем обсуждали предстоящую передачу. Корреспондент обнаружил неплохое знание предмета. К примеру, когда в разговоре мелькнуло, что Галина ушла из жизни 23 марта, он начал рыться в памяти смартфона и вскоре показал мне дату: оказывается, именно 23 марта состоялась премьера популярной картины. Ничего не значащее совпадение, пустячок? Но и он располагал к благодарному доверию к устроителям передачи… Так славно все и шло, пока мои гости вдруг не стали тормошить меня настоянием поехать с ними в студию.

– Зачем? – отвечал я. – Я все выложил, ведущий может взять из рассказанного что ему угодно. Если мало – вот только что вышедшая моя книга. А еще можно использовать сохранившиеся телеинтервью Галины…

– Это не заменит свидетельство живого человека.

– Дорогие, я не смогу публично ничего свидетельствовать просто физически, вы же видите – после инсульта у меня по-настоящему не восстановилась речь.

– Не важно. Вас посадят в первый ряд, а в конце передачи ведущий скажет: «И вот среди нас находится человек, который всегда, даже в самые трудные дни поддерживал Галину Щербакову». Вы же сможете ответить словом «спасибо»?

– Кроме этого, смогу еще и надувать щеки.

– Ну, вот. Встанете и поклонитесь публике… Давайте одевайтесь, мы вас подождем.

…И вот я уже считаю часы в гримерке. Время от времени ко мне заглядывают то редакторша, то гримерша, то охранник (видимо, чтобы убедиться, на месте ли я). Наконец за мной пришли двое и повели в закулисье. Да, перед этим женщина-редактор и мужчина-технарь поместили на меня микрофонную гарнитуру.

– Зачем? – удивился я. – Мы же договорились, что мое дело – только вежливо поклониться.

– Да пусть будет, на всякий случай…

За кулисами было слышно, как актриса Ирина Мирошниченко рассказывает о своем участии в съемках фильма «Вам и не снилось». Потом что-то сказал ведущий, ступил за кулисы и, взяв меня за руку, вывел на арену. Тут-то и началось самое интересное. Подведя меня к скамье, где сидели две участницы действа, он спросил:

– Вы узнаете эту девушку, эту красавицу?

– Что красавица, вижу. А узнать не могу.

– Вы не знаете, кто это?

Я чуть было не сказал, что она похожа на особу с картины Андре де Тулуз-Лотрека «Японский диван», репродукция с которой много лет украшает мою комнату. Правда, у той еще есть сложенный черный веер в правой руке. У этой – нет.

– Она, действительно, никого вам не напоминает?

И я опять чуть было не признался, что напоминает – певицу Иветт Гильбер, изображенную все тем же мастером.

– Это невероятно! Всмотритесь как следует, может, она изменилась за те шесть лет, которые вы не виделись?..

Цифра «6» развернула в моей постинсультной голове в обратную сторону ленту времени, и, сосредоточив в отчаянном брейнсторминге (!) когнитивные (!!) силы, я несмело, но с надеждой предположил:

– Это случайно не Алиса?

– Правильно!! Это ваша внучка Алиса.

Взрыв аплодисментов благодарной публики приветствовал мою (или ведущего?) викторию в этой физиономической головоломке.

Кстати. Разрази меня гром, если я уразумел, в чем был смысл рукоплесканий, которые возникали в студии едва ли не каждую минуту. В большинстве случаев – вне всякой связи со смыслом звучащего или визуального содержания. Как перфоратор при ремонте в квартире сверху, который то и дело включается и выключается, а почему – неизвестно.

…Да, конечно, это была наша Ляся. С каждой долей секунды я все больше узнавал ее черты. Дело в том, что в моей памяти сохранился образ смешливого, в чем-то еще даже полудетского существа. Тут же была серьезная тётечка с неудачно раскрашенным (загримированным?) лицом, и вот теперь я из-под него мысленно вытаскивал милый облик когда-то бесконечно любимого человечка.

Однако дорогое телевизионное время отсчитывало секунды, ведущий не мог их даром терять и взял быка за рога. И тут-то я понял, что попал на удочку любо-мило организованной шайки-лейки. Хорошо разъяснил в своем словаре Даль понятие «шайка»: скопище дурных людей, …мошенническое товарищество. Да, именно товарищество: ни один из этого скопища даже намеком не выдал умысел славно сорганизованной кодлы. Один за всех, все за одного.

Надо ли говорить, что передача была вовсе не  о годовщине фильма? Ее туманная программа была в титрах, время от времени появлявшихся на экранах в студии: «Успей сказать «прости»: «звездные» дети в семейных войнах». Меня-то зачем сюда приволокли? Я не звездный ребенок и за все мои 78 лет не участвовал ни в одной семейной войне. И никак не могу быть «экспертом» в теме – нет по ней ни знания, ни собственного опыта. Мои родители прожили в мире и согласии до гробовой доски. Мы с женой Галей – точно так же. Как и они, благополучно вырастили двоих детей и с богом выпустили их в самостоятельное плавание. Или, как еще красиво говорят, в свободный полет.

…Надо полагать, ведущий сейчас все разъяснит. И действительно, он начинает:

– Я перечитываю строки повести «Мама, не читай», которую написала ваша дочь и посвятила ее своей матери, вашей жене. Вот сцена, в которой она описывает, как пыталась покончить с собой. «Помню, как держала в руках смертельную горсть снотворных, вода в стакан уже была налита, до этого момента я пролежала не вставая три дня, я поняла, что уже больше не могу».   Она пишет, что до этого ее довела Галина Щербакова. Это правда?

О чем он?

Я давно знаю о существовании книги «Мама, не читай» и, в общем, представляю, о чем она. Но я ее, как и порожденная авторской прихотью «мама», не читал. И не имею ни малейшего представления о попытке самоубийства. Где, как, почему?..

Рассказываю ведущему, как случайно увидел в интернете это сочинение за несколько часов до кончины жены. Но тот пропускает все мимо ушей и, конечно, это мое объяснение напрочь вырезается из показанного по телику варианта (еще тот «прямой эфир» – десять дней перед показом «товарищество» приводило его «в порядок»). Как стало ясно, кто бы в студии что бы ни говорил, ведущий не должен отступать от заранее намеченной «генеральной линии». И он продолжает шпарить по ней.

– Но она же написала это (речь о нашей дочери. – А.Щ.)! Почему она это сделала?

Какой хороший вопрос! Если я до конца жизни получу откуда-нибудь ответ на него, непременно приеду на «Россию 1», отыщу ведущего Корчевникова и сообщу ему. Однако до чего же пытлива креативность авторов этого «экшена».

– Алиса рассказала (так вот зачем тут оказалась наша внучка! – А.Щ.), что бабушка не любила маму, что ваша жена не любила дочку. Вот только маленький фрагмент того,  что написала ваша дочь о вашей умершей жене, о своей маме, о женщине, которая написала «Вам и не снилось». (Идет фонограмма: «с выражением» зачитанная цитата.) «У меня было несчастливое детство. Без голода, без холода, без войны. Но совершенно безрадостное. Я-то для родителей была беспроблемным ребенком… а они …забивали меня, как гвоздик, под шляпку, в мои страхи, мучения и, как выяснилось, болезни. На словах желая мне всегда только счастья, мама любила меня лишь в те моменты, когда я была осликом Иа: печальным, тихим, ни на что не надеющимся».

Так о чем же я-то должен тут сказать? О том, как забивал дочь? Как гвоздик. Или о лицемерии жены, которая, как выявил «Прямой эфир», желала «только счастья» рожденному ею чаду, но, видимо, как-то фальшиво, недостаточно убедительно?.. Но главное – почему для этого хитроумно заманивали меня, а просто не позвали саму Катерину?..

У меня есть догадка. Потому что наша дочь не такая уж неблагодарная, злобная и пустоголовая, каковой она должна была бы быть для замышлявшейся простецкой схемы: равнодушная, недобрая мать, видимо, туповатый отец и как результат – дочь, какая уж, извините, есть («но она же написала это!»). Подумать только, как удачно я выразился более полувека тому: «В газету обычно такая муть не идет…» Ну, а телекартинку, как тогда, так и ныне, можно «нагружать» практически любой словесной дрянью.

После съемки я не удержался и выразил редакторше послевкусие от телеблюда в трех, может быть, не очень точных, но искренних словах: «Плоско, глупо, бездарно». Да, и вот еще что:

– Совет вам как от бывшего редактора: гоните эту клиническую дурёху Марию Арбатову. Даже для вашей программы она моветон.

Здесь-то я ручаюсь за точность формулировки. Вот что та сказала в «Прямом эфире», обращаясь ко мне:

– Вот сейчас у вас есть такой единственный (?) подарок судьбы – такая умница и красавица (о моей внучке Алисе). Вы хотя бы обнимете ее, прижмите к себе (тут почему-то опять раздались рукоплескания) и постарайтесь долюбить (?) ее и дать все то, что не дали ее маме… Протяните руки…

Выходило, что эта добрая женщина, в отличие от меня, точно знает, что я, дурошлеп, не дал своей дочери.

Тут-то она и выдала, как я понял, творческий замысел (умысел?) сценаристов этого телеоливье. Я должен был, по их либретто, сказать, что не люблю (а еще лучше – и никогда не любил) Екатерину. Ведь именно к этому не раз и не два подводил меня, старого маразматика, изворотливый ведущий: дескать, ну… ну, хотя бы кивни головой! Однако я оказался слишком непонятливым и не разделил эту облыжную, но такую плодотворную сценарную идею… Виноват. Более того, в своей себялюбивой вредности я, напротив, признался, что любил и люблю дочь. Что с моей стороны – как неблагодарного участника телешоу – и вовсе было свинством. Бедному ведущему пришлось отцепиться.

А вот бедная Мария Арбатова, не знаю уж в каком качестве она там сидела, эту перемену обстоятельств не усекла и тупо продолжала следовать установке. Боже ты мой, какие бывают удивительные понятия о людских отношениях! Ничтоже сумняшеся, она призывала, чтобы взрослые, по-видимому, умственно полноценные и психически вменяемые люди – в присутственном месте! в перекрестье телекамер! в окружении десятков любопытствующих зевак! – вдруг внезапно бросились в объятия друг друга. Даже в самых бездарных самодеятельных спектаклях такую мизансцену предваряют какими-никакими «оправдательными» подготовлениями. Наше телевидение, похоже, и такой убогой «правдой жизни» не озабочено…

 

И я вспомнил, что давно, 20 лет назад, свел с этой женщиной мимолетное знакомство. Это случилось в пору моего второго прихода в «Огонек». Для журнала это было тоже второе, после короткого славного коротичевского периода, преображение. России, освобожденной от всевластия комрежима, уже не нужен был «Огонек»-борец. Он стал просветителем, толкователем – что такое хорошо и что такое плохо. Но из-за внешних условий и по стечению обстоятельств с трудом продержался лишь до 1994 года. Финансовый воротила Березовский, давший деньги на возрождение бренда, положился на самоуверенных новоявленных советчиков, весьма отдаленно сведущих в предмете. Было сработано издание, которое, в их понимании, соответствовало стандартам современных западных СМИ, – информативное, без особого смысла.

Однако рудиментная аура бывшего «Огонька» еще привлекала прежних авторов. В пору расцвета «глянца» возможности для их выступлений сжимались с неумолимостью шагреневой кожи. Их стремление высказаться разделяли немногочисленные остаточные огоньковцы конца восьмидесятых. В результате под сенью отдела личной жизни, который я возглавлял, родилась рубрика «Отечественные записки». Под ней печатались заметки как бы из дневников современников – писателей, ученых, артистов и т. д. «Наши авторы, – писал я в одну из годовщин бытности этого раздела, – обращались к читателю без редакторских напутствий и вмешательств, без посредников-журналистов, которые даже в пространном интервью… порой могут не задать (или опустить) какой-нибудь единственный вопрос – случается, самый главный для говорящего…».  При таком подходе не было недостатка желающих выступить, и мы отбирали авторов, как говорится, самого первого ряда.

Сложность, впрочем, не трагическая, была в компоновке раздела, в необходимости разнообразить выступления по тематике и, особенно, по настроению, эмоциям. С последним бывали трудности. Шел 1996 год. Захват боевиками больницы в Кизляре. Теракты в метро и московских троллейбусах. Забастовки шахтеров, работников образования и т. д. «Голосуй или проиграешь». Снова, как в «Дне сурка», повторение старой истории: «День победы Зюганова будет днем их закрытия, впрочем, как и многих других изданий» (цитата из уже приводимого мной письма Галины. И вот ее же слова из другого письма: «…мы все ждем этих треклятых выборов. Все перессорились, стали врагами. Я сама себе поклялась, что из-за «выбора» ни на кого не рассержусь и никого не отлучу от дома»). Настроения были мрачные.

И вот я сижу, читаю очередную подборку «Отечественных записок», подготовленную моим товарищем по отделу Петром Прибыловым. Поэт Наум Коржавин: «Вот мы тут увлеченно спорим, а в это время пединституты куют смерть нашей родины». Кинорежиссер Ролан Быков. О том, как он вынимал из петли повесившегося человека, похожего на… детское кино: «оно висит, и никого нет». Поэт Булат Окуджава. Он уверен, что из 15 тысяч человек, приходивших на встречу с ним и его коллегами во Дворец спорта, настоящих любителей поэзии было не более трехсот. «Когда поэтический бум окончился, все занялись своими делами, а триста человек остались…» Наш друг Алексей Дидуров, поэт. О новом развлечении москвичей – науськивать собак на «подозрительных» людей. Евгения Долгинова, педагог. Вообще дикая история. В столичном роддоме ее подруге объявили, что кесарево сечение – очень дорогая операция. «Знаете что, мы его щипцами вытащим, а вы молодая, еще родите».

– Петр Михайлович, – говорю, – дайте хотя бы одну духоподъемную заметку.

– А нету, – говорит Прибылов, – есть только пострашнее.

– Куда деваться, лезьте в НЗ.

НЗ – это некий отстойник. В нем материалы не то чтобы вовсе не годные, но которые не хочется выпускать на страницы из-за банальности или словесной хромоты. Петр Михайлович шуршит бумажками и вытаскивает выцветшую страничку.

– Может, это?

Смотрим в четыре глаза. Конечно, темка еще та, кем уже только не изъезженная – о моральной и физической закрепощенности советской женщины. Но в данном конкретном случае ее банальность как раз подходит, чтобы развести густоту свидетельств «нашего непростого времени». Выбираем абзац с наиболее «выигрышным» пассажем: «Как правило, она живет в несчастливом браке «ради детей», а не потому, что каждая ее ночь с мужем – праздник».

– Оˋkey! Засылаем. Только кто она, Мария Арбатова?

– Во вчерашних «Курантах» как раз видел ее подпись: драматург.

– Ну и мы так же напишем…

Вот тогда-то и познакомился с этой женщиной. Она приходила к кому-то в «Огонек» и по случаю публикации в «Отечественных записках» заглянула и в наш отдел.

Была еще история, связанный с этим именем. Я работал уже в «Литературной газете».

В 1999 году умерла Раиса Горбачева. Был понедельник, а газета выходила в среду. Я не допускал мысли, что номер будет без материала о Раисе Максимовне. И стал названивать авторам. Сначала – наиболее даровитым и надежным, затем – просто надежным. Но происходило небывалое: либо никто не отвечал, либо какие-то люди сообщали, что хозяева в отъезде. Дело было в сентябре, «бархатный сезон».

Делать нечего, пришлось обратиться к 20-страничному перечню «Адреса и телефоны авторов». Его собрала и вела еще с огоньковских времен уже известная читателю Катя Слюсарь. Так вот, она старалась не отпускать ни одного потенциально полезного человека, оказавшегося в наших пределах, не выведав его координаты и позывные. На первом же листе талмуда увидел строчку «Арбатова Мария Ивановна» аж с пятью телефонными номерами (одним из них был с расшифровкой – «избир. штаб»). Я, утомленный и раздосадованный, подумал: «Почему бы и нет?» И тут же дозвонился. Договорился с Арбатовой обо всем, обозначив и размер материала, и срок: сегодня, к семи вечера.

Однако ни в семь, ни в восемь и не в девять я так и не дождался звонка. Психовал, но дал себе слово не тормошить автора. Если у него что-то не ладится, лишний звонок только ухудшит ситуацию. Ну, а с утра начал нетерпеливо жать телефонные кнопки. И что же? Ни один из пяти телефонов Марии Ивановны не отвечал. За годы редакционной работы я привык к милой необязательности авторов. В конце концов, никто из них вообще-то ничего не должен газете или журналу. Но вот чтобы так… Такое со мной случилось впервые.

…Вот и вся моя история взаимоотношений с Арбатовой. В связи с нежданной-негаданной встречей на телевизионной поляне я, не скрою, полюбопытствовал, что связывает ее с музой телевидения. (Написал это словосочетание, и вспомнилось прелестное определение Тимура Шаова: «Жива лишь муза телевидения – мужчина,/Но с женским торсом и ослиной головой»). И вот что нашел в статье известного телекритика Славы Тарощиной.

«Сия дама – не новичок на ТВ. <…> М. А. усвоила главный завет для жаждущих публичности людей: сегодня быть – это значит быть в телевизоре. Кого здесь нет, того нет вообще. Мария Ивановна мелькает часто, но все как-то по мелочам, не первым экраном и не первым номером. <…> Её жесткий разоблачительный пафос – продуманная стратегия. <…> Новодворская сокрушается: «Вы себя вычеркнули из общества порядочных людей навсегда». Невелика беда. Зато Арбатова вписала себя в сообщество телевизионных первачей. Сейчас в их рядах проходит ротация. Куда-то запропастились Кургинян – Проханов – Леонтьев и прочие пламенные витии. Требуется достойная смена ветеранам публичных ристалищ. А готовность участвовать в «грязных танцах» (цитата из Соловьева) – самый надежный пропуск в большое ТВ».

Я с искренним уважением отношусь к Тарощиной, но пусть она меня простит, мнение именно Новодворской для меня было и всегда будет нравственным камертоном. (В число своих считанных журналистских доблестей я отношу то, что «пробивал», не безуспешно, ее первые публикации в «Огоньке».)

А Арбатова… Да пусть уж сбудутся ее нехитрые мечтания. Вряд ли это существенно изменит интеллектуальный ординар российского телеящика.

Наверное, надо все же сообщить, чем закончилась история с заметкой о Раисе Горбачевой. Нечто свыше побудило меня позвонить Виктории Токаревой. Та как-то буднично, обиходно спросила:

– Когда надо?

– К семи вечера вчера.

– Поняла.

Через два часа передо мной лежал отличный текст, рассчитанный по размеру с точностью до строчки.

 

Что меня раздражает в нашем «разговорном» ТВ? Тупая шаблонность, нежелание (неумение?) думать.

Вслед за мной в программе «Прямой эфир» был еще один приглашенный (однако можно ли меня-то так назвать? Точное слово – «обутый») – Павел Санаев, автор повести «Похороните меня за плинтусом». Без лишних церемоний ведущий приступил к сути, как ему казалось, дела.

– О вашем детстве знает практически вся Россия… Страшный фильм, страшная повесть о том, как с вами, именно с вами…

Но не тут-то было. Гость тут же осадил его:

– Ну, не совсем так. Естественно, какая-то часть биографического материала в основу легла, но далеко не так, как это описано в книге, и уж тем более на так, как это показано в фильме.

– Тем не менее, дедушка и бабушка не давали вам встречаться с мамой.

– Нет, почему же, мы встречались…

Для нормального профессионального журналиста, будь это газета, радио или телевидение, любое несогласие интервьюируемого – желанная зацепка: можно углубить русло разговора, сделать его интересней, многогранней. Но… не для ведущего «Прямого эфира». Он, как бы не слыша собеседника, приглашает:

– Давайте послушаем маленький фрагмент книги. (Снова запускается «художественное» чтение.) «Вонючая смердячая сволочь! – Мне показалось, что зубы у бабушки лязгнули. – Твоя мать тебе ничего не покупает. Я таскаю все на больных ногах.  Вылезай, сволочь! Будь ты проклят… Чтоб ты жизнь свою в тюрьме кончил… Чтоб ты заживо в больнице сгнил! Чтоб у тебя отсохли печень, почки, мозг, сердце. Чтоб тебя сожрал стафилококк золотистый». Это вам бабушка говорила такие слова?

Терпеливый писатель еще раз очень вразумительно и уж совсем «по-простому» разъясняет различие между художественной литературой и реальностью жизни конкретных людей. Между прочим, весьма дельный аспект обсуждения, у многих заядлых телезрителей, возможно, открылись бы глаза на то, что Чернышевский мудрено назвал эстетическими отношениями искусства к действительности. У них ведь действительно часто в головах возникает путаница между автором и его персонажем, актером и действующим лицом спектакля или сериала.

Но вотще! Слова Санаева в телепередаче просто вырезали, а оставили ворох банальных рассуждений присутственного люда на навязшие в зубах темы. Такой уж тут «формат». Хотя и он давал возможности раздвинуть его кургузые пределы.

Скажем, в самом начале (это когда я еще сидел в гримерке) рассказывалось об актере Назарове, который исхитрился одновременно жить с тремя женщинами и от каждой из них иметь желанных детей. Так вот, кто-то из участников обсуждения обратил внимание на то, что результатом такого образа жизни стали… три счастливых семьи! Наблюдение, что и говорить, незаемное, а по жизненным реалиям весьма перспективное. Склонный задумываться профессионал, конечно, оценил бы и хоть как-нибудь, пусть мимоходом, оттенил его. Это могло стать находкой, придававшей хоть какой-то смысл затеянному. Но нет, это не про нашу «дорогую передачу». Как я уже заметил, принцип отключать мозги при режиме On the Air (в прямом эфире) порождает унылую, шаблонную «работу на галерах».

 

…И вдруг мне стало интересно. Что за люди собрались здесь? Вряд ли их тоже обманом завлекли на мероприятие. Напрягая неверное зрение, попытался разглядывать лица. И тут на тебе – все кончилось. Подходит редакторша:

– Пора уходить.

– Можно ненадолго остаться? – Я заметил, публика не собиралась расходиться.

– Нет, сейчас здесь будут записывать еще одну программу.

Ну, нет так нет.

В это время уходивший Павел Санаев жестом поприветствовал меня. Мы с ним незнакомы, но я с удовольствием ответил ему тем же. На это ушло примерно 5 секунд. Сейчас вы поймете, почему время имело значение. Далее ко мне одна за другой подошли две женщины. Одна – журналистка Мариана Саид Шах, другая мною была не опознана. Как я понял, они захотели приободрить меня в моей дурацкой ситуации. Это – еще полминуты.

Я оглянулся – через 35 секунд – к стоявшей за моим плечом внучке Алисе и… не обнаружил никого. Всю дорогу, пока сопровождающая вела меня по полутемному закулисью, я крутил головой, надеясь, что она где-то поджидает моего появления. Ее не было.

Самым большим огорчением того дня стало осознание: устроители «Прямого эфира» и моя Алиса – заодно, одна команда. Значит, она вступила в сговор с этой шайкой-лейкой. Я на миг почувствовал себя знаете кем? Горемычной страной моей, бедняжкой Россией! Вокруг – одни злодеи-супостаты!

Вот, собственно, и все.

 

Однако нет, еще не все. К концу того дня я задумался над одной подробностью: почему общавшиеся со мной работники часто подчеркивали, что нахожусь я на государственном телевидении, выделяя интонацией слово государственное? В чем фишка? «У советских собственная гордость»?.. Уже возвращаясь домой я, кажется, нашел объяснение этому глуповатому патриотизму. Речь опять же о деталях…

…Еще до прибытия ко мне посланцев с «России 1» я в предварительном телефонном разговоре с редактором дал согласие безвозмездно дать для программы о Галине Щербаковой ее фотографии и, если понадобится, записи ее же телеинтервью. И когда после подробной беседы с корреспондентом тот попросил меня подписать заготовленный договор («Это то, о чем с вами договаривались») я было легко взялся за перо. Но призадумался. Как та ворона с ее завтраком. Уж не знаю почему, но стал читать текст.

И очень удивился. Черным по белому было написано, что продюсеру (моему контрагенту) передается право использовать «фото- и кинодокументы» в любых других программах. Мало того, он, продюсер, может передавать его каким-то третьим лицам и вообще приобретает на эти фото- и кинодокументы исключительное право.

Я прямо-таки офонарел и сказал, что о таком ни с кем не договаривался. В мгновение ока корреспондент выдернул из-под моей руки договор и беззаботным, если не сказать благодушным, тоном вымолвил:

– И не надо. Это вообще не мое, а редакторское дело.

Какой же я все-таки Епиходов Семен Пантелеевич, знаменитый недотепа из «Вишневого сада»! Будь у меня поострее разум, уже в тот момент можно было сообразить: нельзя связываться с мошенниками.

А так что же?.. Сижу, загораю в гримерке, ожидая выхода под камеры. Ко мне снова заглянула редакторша, на сей раз с какой-то бумажкой.

– Вот, подпишите – о чем мы с вами говорили.

– Я же сказал вашему человеку, что я на это не согласен.

– Почему? Вы прочитайте.

Это был иной, не обманный текст.  Другое дело, что редакторша на голубом глазу пришла с ним ко мне прямо перед тем, как должен был раскрыться их главный (для меня) подлог – с подменой темы. Вот она, прозрачная логика поведения с попыткой подсунуть жульнический договор: коль скоро старый лох клюнет на нашу наживку, почему бы не попытаться нагреть его еще и по мелочи? По-своему умно. И очень «государственно».

Да, им – все сойдет. Они же государственная компания. Телевидение на службе державы, которая редкий день обходится без публичного вранья. И которую по праву возглавляет всему миру известный милый лжец.

 

IV

Оля, поскольку я от каких-то дел разгрузился, то решил попробовать осуществить идею, которую Вы подсказывали какое-то время назад, – собрать воспоминания разных людей о Гале. …Так что на досуге пишите то, о чем говорили мне, и делитесь этим нашим планом с нашими друзьями…

Это из письма Ольге Арнольд. Сразу скажу: наш план удался. Когда сборник воспоминаний сложился, выяснилось, что ему требуется послесловие. Я его написал и ниже вы его прочитаете. Я не собирался помещать его в этой рукописи, тем более что оно приведено в моей предыдущей книге «Шелопут и фортуна». Но случившаяся история с телевизионной передачей сделала это необходимым. У читателя, не знакомого с нашим семейным прошлым, она и рассказ о ней могут вызвать недоумения без моих нижеследующих «показаний».

(Да, а книга воспоминаний под названием «Этот славный человечек» вышла в конце 2016 года в интеллектуальной издательской системе Ridero).

 

…10 мая всегда бывает теплая и солнечная погода. Так было и в 2014 году, когда в день рождения Галины по  традиции собрался в традиционный же час «узкий круг» (от двадцати до тридцати персон) ее родственников и друзей.

Говорили о том, что не вспомнилось ранее, читали кое-что из ее прозы, подекламировали любимые стихи. В разговорах подчеркнуто, со смаком пользовались полюбившимися когда-то ее «фирменными» словечками и выражениями, как приветными, так и колючими… Расходиться не хотелось.

И тут кто-то спохватился:

– А где же Гета из Волгограда?

– Да, действительно, почему ее нет?

Меня самого время от времени укалывал этот вопрос. Задолго до даты она в разговорах не раз заверяла, что уж на «Галин день» непременно придет, тем более что маятное для нее, но необходимое лечение как раз подходило к концу. И я накануне этого дня и в течение двух суток после него обрывал известные мне ее телефоны и в Москве, и в Волгограде. Наконец на третий день она объявилась сама. По скайпу. У нее уже был куплен билет в Москву, но вдруг забили тревогу «пользующие» ее врачи и срочно забрали Гету на еще одно, дополнительное обследование.

Конечно, ничего веселого в этой информации не было, но по контрасту с опасениями, непроизвольно рождавшимися в мнительной башке я испытал облегчение и радость. На этой волне и сообщил важную для меня новость, которая не должна была оставить и ее равнодушной.

…Накануне моего дня рождения мне позвонили с одного центрального телеканала и сказали, что там намерены сделать документальную ленту о том, как рождался фильм «Вам и не снилось». В связи с этим попросили найти кассету с исходником телеинтервью Галины Щербаковой 1992 года, которое ныне можно увидеть в Rutub. Я нашел и не удержался – еще раз посмотрел. А потом то ли задумался, то ли на что-то отвлекся, не выключив видак. И когда минут через пять вернулся, то в удивлении замер: на экране была Галя, в нашей кухне хлопочущая по своим хозяйским делам.

Я и не знал, что на пленке через сколько-то метров пустого шума оператор, она же именно наша стародавняя подруга Гета Перьян, засняла еще и разговорчики Галины с закончившим свою работу интервьюером Олегом Сидоровым, и ее приготовления к чаепитию… И самое главное – приход Кати с Алисой…

Я не знаю, был он случайным или запланированным телевизионщиками (во всяком случае, по ТВ он не был показан), отдаю себе отчет, что все снято вовсе не скрытой камерой, но… для меня это – фрагмент «живой» жизни. Осколок счастья.

Какие же они были милые, какие солнечные людейки (это давнее, с дошкольных лет, Катино слово), наши дочь и внучка.

Об этом я и сказал в майском разговоре с Перьян. Спросил, помнит ли она ту запись. «Ну, как это запомнишь при ежедневных съемках в течение множества лет?» – «Тогда посмотри отрывочек из нее на сайте «Комсомольской правды».

На другой день Генриетта снова связалось со мной. И опять в очередной раз выразила давно тревожащее ее недоумение: как хороший человек, запечатленный на пленке, породил такую вещь, как «Мама, не читай»? Надо сказать, что Гета знает Катю едва ли не с годовалого возраста. И для нее, человека доброго и справедливого до болезненности, думаю, были одинаково близки и Галя, и Катя. Я ответил: «Хорошо, что Галя так и не узнала, о чем именно эта книга». «Как это не узнала! – вдруг – не сказала! – выкрикнула Перьян. – О чем ты говоришь?..»

И тут начинается главное.

 

Мы с Галей были в курсе того, что Катей сочинено некое произведение, касающееся нашей семьи. Отношения с ней были уже разладившиеся, и, сказать честно, мы не стремились (если не сказать – избегали) узнать его суть. В большой мере это было связано с обстоятельствами ее отъезда в Израиль.

В тот год она со своим новым мужем посетила США. И перед отлетом заехала к нам, отдала на время их отсутствия ключи от квартиры, где они жили. Родственные отношения, по крайней мере во внешних проявлениях, не прерывались. Тем неожиданней стало пришедшее через какое-то время известие, что наша дочь покинула Москву, страну, родителей. Ушла «по-английски», не попрощавшись.

Известие это пришло от внучки Алисы. Она тогда оказалась в растерянности: старшие Шпиллеры (фамилия Кати по ее второму мужу) уехали, забыв или не захотев заплатить за ее медобслуживание в поликлинике, дай Бог памяти, в переулке Сивцев Вражек. А ей как раз понадобилось что-то врачебное. Ясное дело, мы на ближайший год продлили ее медабонемент (конечно, с удовольствием: это же наш свет в окошке, Ляська). Вот так и узнали о перемещении Екатерины на землю обетованную.

Кстати, в ту пору еще не раз молодая семья Шпиллеров предоставляла нам возможность проявить какую-никакую заботу о любимом нашем существе. Об Алисе. Я говорю это «на полном серьезе», без малейшей тени негативной эмоции, напротив – с отрадой. Недремлющей частью нашего сознания (с трехнедельного возраста, с фатального, как нам мерещилось, отставания привесов младенческого организма вплоть до стопроцентного девического формирования) стал нестираемый файл под именем «Ляся».

Поэтому, когда, к примеру, Евгений Шпиллер позвонил и сказал мне, что ни он, ни Катя не пойдут на поводу каприза Алисы и не будут искать ей квартиру, я только обрадовался.

Вот что было перед этим. В доме на Шаболовке, где Алиса, тогда еще Климова, жила на съемной квартире, случился пожар. Ее жилье он обошел, но оно оказалось заполоненным гидрантовой водой и смрадным запахом гари. А также Алиса говорила, что после происшедшего ей там страшно жить.

Я с энтузиазмом занялся проблемой и вскоре с помощью очень любезных риелторов Марины и Алексея нашел хорошую квартирку по улице Гарибальди. Мне понравилось и вполне интеллигентное лицо ее владельца, хотя и служил он где-то в ФСБ. Алиса прожила там несколько лет, сначала одна, потом с мужем. Тот, кстати, первое время жил у нас, поскольку был выписан Алисой из города Мурманск, а в Москве, кроме нашей внучки и нас, у него никого не было.

Возвращаясь к не слишком деликатному расставанию с нами и к сочинению нашей дочери, логично было предположить, что такой ее образ действий был предопределен уже написанным ею текстом. «Я знаю силу слов»… Тем более – отвратных, ругательных.

Значит, так тому и быть. Что с возу упало, то пропало.

Так я думал (и как оказалось, правильно), даже доподлинно не зная – ибо и не хотел ее знать – ту муторную «литературную» ситуацию. Я не сомневался, что и для Галины ни при каких обстоятельствах невозможно прилюдное выяснение семейных отношений. Знание скандального текста, таким образом, ни мне, ни ей было ни к чему.

И четыре года я был убежден (и убеждал других – близких и не очень, в разговорах и в своих публикациях): Галя до конца жизни не ведала, что она ведет бесстыдно безнравственную жизнь, что она убийца – по крайней мере живых человеческих чувств и т. д., и т. п. Я, конечно, не выдавал ей свою интуитивную догадку, что эти лексемы рождались в хорошенькой головке еще тогда, когда она украшала наши общие фотографии в родственной близости от двух изрядно поношенных временем лиц.

Мне казалось, я этим отчасти оберегаю Галину от нависшей гари случившегося в семье пожара. И вот через четыре года узнаю, что эта «кажимость» оказалась только видимостью…

 

– …Галя просто изводилась от того, что про вас написала Катя. Только от тебя таила.

– Откуда она сама узнала? – спросил я у Генриетты Перьян.

– Она мне говорила, но я забыла имя. От вашей знакомой. То ли московской, то ли подмосковной, дачной.

– Гета, уточни: Галя тебе говорила про известный ей факт публикации или о ее содержании?

– О содержании, конечно.

Эта весть переворачивала в моей голове столь многое… Однако инстинкт газетчика преоборол все.

– Ты мне можешь об этом написать?

– О чем?

– О том, что она рассказывала. Или только просто о факте, что Галя знала содержание сочинения… Ну, как в обычном житейском письме.

– Ты же знаешь, я не умею писать.

– А еще я знаю, что ты грамотная.

Мы практически поссорились. Но, в досаде отключив скайповский канал, я знал: это не смертельно. Мы ведь связаны одним световодом – любви к Гале… И я подумал: напишет – хорошо; е.б.ж. – в какой-нибудь биографии Галины добавится существенное обстоятельство. А не напишет… То, не исключено, этого и не было?

Возможно, я страдаю разновидностью профессио-нального идиотизма, но считаю, что степень истинности ссылок «я слышал», «я помню», «я уверен», «зуб даю» и т. п. не составляет и десяти процентов. Да что там, гораздо меньше. Отношу это и к собственным словам типа «Как сейчас помню». Всякий раз такое уверение вызывает у меня самого холодок за спиной. Никогда бы не мог свидетельствовать на Библии. Ведь поклясться можно лишь в одном – что ты не лжешь, не обманываешь, и все. Но не глупо ли при этом рассчитывать на правду? Мы знаем только то, что осталось в контуре сознания, в памяти. А это редко совпадает с тем, что было. Потому что главное – как было. А вот тут память – и обманщица, и сочинительница, и, скажем так, досказчица.

Короче, я был склонен к тому, что если Гета не решится написать письмецо на известную нам тему, то… пусть она, тема, и останется такой, как я представлял ее последние четыре года.

Впрочем, надо было сделать еще два звонка.

Первый – в связи с названной Генриеттой женщиной, предположительно из Подмосковья. Если я не ошибаюсь, последнее интервью Галина дала корреспонденту газеты из города Пушкино. Не могла ли та поделиться с писательницей деталями литературных успехов ее дочери? У меня не было глупой цели выявить, от кого именно жена получила соответствующую информацию. Я хотел лишь достоверно знать, действительно ли она дошла до нее или нет.

В Галиной записной книжке я нашел телефон этой журналистки. Ее зовут Надя. Я сказал ей о цели своего звонка. И мы быстро выяснили, что на момент интервью Галина не имела понятия о содержании сочинения Шпиллер. Разговор о детях был, но совсем другого толка, чем с Гетой Перьян.

Мой второй звонок был к Ольге Арнольд, человеку, который последним, кроме меня, разговаривал с Галей. Мне показалось, Ольга немного удивилась предмету беседы, вернее, тому моему неведению, которого она предположить не могла. И, дабы исключить возможность какого-либо недопонимания, прислала мне письмо. Вот отрывок из него:

«К несчастью, в ту тяжелую зиму, последнюю зиму ее жизни, когда Галина Николаевна и так чувствовала себя скверно, в интернете появилось произведение ее дочери Екатерины под названием «Мама, не читай!» <…> Зачем Катя это написала? У меня есть по этому поводу свои соображения, здесь им не место, ну да бог ей судья. Так как Галина Николаевна к компьютеру и близко не подходила, то можно было надеяться, что она об этом не узнает. Но – узнала. Одна знакомая позвонила ей, чтобы выразить возмущение этим скандальным творением и предложить свои соболезнования.

Эта дама не отличалась особым тактом и не понимала, что она не находится с Г.Н. в отношениях столь близких, какие оправдывали бы вмешательство в ее личную жизнь. Она обо всем ей и рассказала. Естественно, Галина Николаевна очень переживала по этому поводу; мы с ней беседовали об этом, по ее инициативе, я сама никогда бы не решилась поднять эту болезненную тему – и какое тут могло быть утешение? Последние дни ее жизни были омрачены этим знанием о неблаговидном поступке дочери... Как теперь выяснилось, она не говорила об этом с Вами в надежде, что, может быть, каким-то чудом Вас эта новость минует… Вы всегда были у нее на первом месте, точно так же, как она – у Вас».

…Сюжетосложение в духе О.Генри: Он оберегает Ее от ранящей молвы, Она – Его, в итоге – ситуация обоюдного  безмолвия, никого и никак не спасающая.

 

В том мае переменилось ВСЕ в нашей бывшей жизни 2010 года. Не для Гали – для меня. Все те же самые обстоятельства, детали. Но они же – и другие, если уяснить, что это обстоятельства ухода – сознательного. Мне предстоит их пережить снова – и по-новому.

Вот одна из этих деталей.

В самые последние дни свои (я не предполагал, что они такими станут) она дважды сказала мне: «Какой же ты красивый». Я сердился на нее за это. Не мог понять, что это ее последний дар в сокровищницу счастья моей жизни. А она, наверно, подумала: «Какой же ты дурак…»

 

Несколько материалов подготовленного мной сборника воспоминаний были впервые опубликованы, как я уже упоминал, в третьем номере ростовского литературного журнала «Ковчег» за 2012 год. Так вот, один из них был перед печатью почти на четверть укорочен. По моей вине (или заслуге?). Был удален отрывок, связанный вот с каким посылом: «Гали нет, и это вина в том числе ее непутевой больной дочери. Не выдержала Галина душа предательства самого родного человека – и ее не стало».

Я, повторю, не считал и не считаю нашу дочь непутевой. Просто у каждого человека, находящегося в здравом уме, свой индивидуальный путь, который он для себя избирает и за который единолично несет полную ответственность. Это неотъемлемое право личности. Но когда редакция «Ковчега» прислала подготовленные к номеру публикации, я, пользуясь правом близости к их героине, не счел возможным допустить предъявления кому-либо в публичной сфере обвинения в том, что… «ее не стало». По многим причинам. И в первую очередь потому, что не считал его доподлинным. До недавнего времени, до мая 2014 года, я, как мог, старался заслонять память о Галине от мелодраматичных, а потому, как мне казалось, пошловатых, «малаховоподобных» сведений, связанных с ее смертью. Единичные посвященные в эту Галину тайность люди, верные данному ей слову о молчании, даже спустя столько лет неохотно заговорили об этой ее боли.

 

…И вот прояснились казавшиеся туманными обстоятельства Галиного ухода. Главное: тогда я не знал, что уход предопределен (и ни за что не смог бы поверить в него), а Галя знала – потому что это было ее решение. Его частью и был отказ от еды. Теперь мне понятен и тайный смысл тревожившего душу ее взгляда – спокойного (все решено) и… ироничного («ты не знаешь того, что знаю я, ну, пусть так оно и будет»)… И – ее дважды(!) повторенных слов: «Какой же ты красивый». Это значило одно: «Я тебя люблю»… Я был непонятлив, может быть, в самые важные минуты ее жизни.

И только потом, много позднее, в мае 2014-го, до меня дошел затаенный смысл заголовка к давней заметке в Живом журнале: Девочка написала книжку и назвала ее просто «Мама, не читай...» Мама прочитала и умерла. Умерла не потому что прочитала – это ловко завуалированная стилистическая гипербола, – а потому, что девочка написала. Автор заметки, оказавшейся по сути верной, – Ольга Белан. А наш Сашка с трезвым врачебным благоразумием и по-писательски четкой точностью определил: Обвинять тебя, Катя, в маминой смерти бессмысленно. Это – как падение в пропасть, но ты маму туда не толкала. Но, уверен, что подвела к краю именно ты.

Как ясно сказано. И как долго я внутренне противился этой ясности. Отказывался верить. На вопрос Виктории Токаревой, отчего умерла Галя, я, если помните, ответил: «Потому что жизнь кончилась». Повторив этот ответ в начале своей рукописи, я тут же признался: «А я об этом с тех пор думал и думаю». Именно неполная правдивость ответа (я им сам себя не раз малодушно утешал) служила, как я понял, источником непрестанного, как белка в колесе, кружения памяти о том гнетущем марте с его подробностями, во многом неявственными. Это как в радиоприемнике с плохой отстройкой от мешающих соседних станций: уж как ни ласкательно прикасаешься к регулятору тюнера, все равно на нужный тебе звук то и дело наползают чуждые шумы, не с одной стороны, так с другой.

И вот вдруг – именно вдруг – все расслышалось стереофонично и полнозвучно, как при цифровом воспроизведении: вот как было! Бесспорно, однозначно, безапелляционно. Насовсем.

 

И я – опять же вдруг! – понял: книга-то моя кончилась. Вопреки желаниям и так называемым творческим планам. Может быть, я опрометчиво начал ее эпиграфом об «ужасе ухода Г.Н.» – и тем самым предписал ее быстролетность. Очевидно, подоплека ухода Гали была определена «надсознанием» пишущего как граница повествования. И однозначное разрешение этой коллизии щелкнуло, как выключатель на электрочайнике: отбой!

Да, а как же обещанное в том же эпиграфе (это резонный вопрос сознания) помышление о ремесле-журналистике, которое едва начало исполняться? «Пустое! – дуэтом отмахиваются и подсознание, и надсознание. – Суета, не достойная волнения души».

Ну, и хорошо. Ну, и ладно.

Тогда все-таки немного про… душу.

Июль 2009 года. Я в Первой градской больнице, в 13-й неврологии. Кое-как начал вставать на ноги. По палатам проходит то ли нянечка, то ли сестра с объявлением: в больницу в День апостолов Петра и Павла пришел батюшка, встреча в центральном холле на нашем (если не ошибаюсь, втором) этаже. Холл совсем недалеко от нас, и я рискую пойти.

Батюшка, старик с окладистой бородой, сразу взял быка за рога и призвал собравшихся возблагодарить Господа Бога. За что? За то, что ниспослал болезнь. Ведь это знак Его заботы о тех, кто пренебрегают заповедями, коснеют в грехе, однако еще способны встать на спасительную стезю. Болезнь – это благо свободного времени, возможность подумать о себе, своей душе, проверить свою жизнь, прошлую и настоящую. Найти путь!

Признаться, за минувшие семь десятков лет никогда не думал о болезнях в таком плане. Потом, уже вне больницы, так истолковал это назидание: серьезная, но не смертельная хворь взрослого человека – это как бы промежуточная весть, итожащая твою минувшую жизнедеятельность и напоминающую о ее неизбежной конечности; не надо связывать ее с каким-либо одним, пусть и существенным поступком. Это встреча, сретенье с правдой. С истиной о себе самом. Так в конечном счете я понял проповедь бородатого батюшки.

 

Послесловие

В начале благословенных шестидесятых была у нас в ростовском «Комсомольце» коробившая меня рубрика. «Откровенно о сокровенном». Мне представлялось: невозможно публично обнаруживать что-то истинно сокровенное. Другими словами, такой газетный раздел по мне был заведомо обречен на фальшивость. С тех пор каких только пертурбаций мы не пережили, в том числе и в периодике. И сейчас я уже безо всякого трепета могу поведать о себе откровенно нечто… сокровенное.

В последнее время меня не раз посещало предположение, что явившаяся мне благодатная раскрепощенность письма как-то связана с… последствиями инсульта. Возможно, она – замещение или, скорее, обратная сторона неисправимых затруднений при разговаривании и припоминании. Точнее – вспоминании почти всего, но прежде всего – слов. Однако, слава Богу, те рано или поздно в конечном счете «приходят на ум» (хотя бывает так жалко уходящего на ожидание времени!) и встают на заготовленные для них точные (так мне хочется думать) места.

Однако же не хотелось ни с кем делиться догадкой, что возникшая свобода в действе писания – дар болезни. Во-первых, гипотеза казалась хлипкой по части доказательности, а во-вторых, слишком, так сказать, интимной. Смущала робкая, но одновременно и дерзкая мысль: может быть, больничная метаморфоза связана с перестройкой не только телесного, но и некоего вышнего плана? О таких вещах не говорят, тем более не пишут.

А однажды, выключив компьютер, примостился перед телевизором. Шла передача о Викторе Гавриловиче Захарченко…

 

Снова не обойтись без отступления, последнего.

С детства люблю хоровое пение. Мне передалось это от родни по маме. Редкий сбор большой уральской семьи обходился без застольного концертирования, от которого все получали видимое удовольствие. Репертуар был многообразен, но всего больше в нем было старинных романсов. Это очень дорогие воспоминания, однако – для другого рассказа.

Помню, как дважды в послевоенные сороковые годы гастрольная судьба заносила в наш пропыленный и загазованный Красноуральск шикарнейший Буковинский народный хор с мелодиями, словно пропахшими свежестью и ароматом украинских полонин. Мужская капелла пела на разрыв аорты…

Не удивительно что, став студентом, я уже в первом семестре записался в университетский хор. И это тоже особая тема. Здесь же хочу упомянуть лишь художественного руководителя Вадима Борисовича Серебровского. Молодой еще человек, консерваторский преподаватель, он с легкостью и какой-то веселостью вел себя с нами так, что мы, можно сказать, играючи прикипали к его музыкальным вкусам и представлениям. Я уверен: истинному хоровому руководителю недостаточно быть только совершенным музыкантом, он должен обладать и какими-то экстрасенсорными навыками, уметь в нужный момент «отключать» добрую сотню человек от внешних воздействий, вкладывая в них в заветные минуты исполнения свое личное чувство. И тогда его переживание камертонно отзовется в ощущениях и душах зала.

Зимой 1958 года наш хор поехал «на гастроли» в Москву. Много любопытного тогда мы увидели. В том числе и репетицию Александра Васильевича Свешни-кова с самым главным хором Советского Союза. Свешникову не было и семидесяти, еще едва ли не четверть века у него было впереди, но в глазах окружающих он уже виделся вседержителем созвучий и, похоже, сам себя ощущал таким. В Государственном хоре СССР тогда было немало искусных наставников. Репетиция же самого Александра Васильевича была неким отдельным представлением, как сейчас сказали бы, супершоу. Мы это почувствовали, явившись в репетиционный зал весьма солидного размера. Там, кроме нас, было еще немало каких-то людей-зрителей.

В противоположной стороне помещения расположились певцы, кто, сидя на расположенных в ряд стульях, кто на специальных артистических приступочках. После некоего разговорного шумка и наступившей затем настороженной тишины откуда-то из-за спин хористов появился Свешников. За ним шла не очень приметная женщина. Встав перед капеллой, он резким движением плеч скинул с них накидку, которую я, например, и не успел заметить, ее подхватила как раз следовавшая за ним сотрудница. Видимо, в этом и заключалась ее миссия.

Мы были счастливы и горды видеть само хоровое божество, слышать живьем сотворенный им когда-то коллектив, звучавший в высшей степени безукоризненно… Но само взаимодействие руководителя с артистами особого впечатления не произвело. Нормальное дирижирование, стандартные замечания и указания… Мы были разбалованы, чтобы не сказать развращены, своеобразным отношением к нам Вадима Серебровского, всегда требовательным, но одновременно и дружески-непринужденным, свойским.

Что-то похожее на такой стиль я увидел в маленьком телесюжете о репетиции Московского камерного хора примерно в середине семидесятых. Тогда круто всходила звезда этого певческого уникума, покорившего и знатоков, и простых слушателей не просто новыми, непредсказуемыми звучаниями, но самим подходом к возможностям человеческих голосов, необычной, какой-то очень свежей музыкальной эстетикой. Капитаном неожиданной и молодой команды был Владимир Минин, «мужчина в самом расцвете сил». А в то время, когда мы студентами лицезрели самого Александра Васильевича, Минин уже был под его началом главным дирижером того самого главного советского хора (я об этом узнал, конечно, позднее).

…Я уже давно вновь не «меломаню», как встарь, в основном перетираю в голове собравшиеся ранее музыкальные впечатления. Тем не менее, в минуты отдыха-балдения то и дело устраиваю праздные прогулки по диапазонам Philipsа: вдруг какая-нибудь радиостанция выдаст что-нибудь необыкновенненькое. И как-то приметил, что не раз притормаживаю на песнях одного народного ансамбля. Радующая слух свободная аккордная мощь, не теряясь, жила в любых, самых тонких, филигранных нюансах, особенно при исполнении а капелла. Это был Кубанский казачий хор.

Мой интерес к нему был неожиданным. Признаюсь, меня просто крючит от общепринятых в «региональнах» хорах женских взвизгиваний («И-и-и-и-ех!»), мужских молодецких гиканьев, посвистов и тому подобных диковатых «эстетических» признаков «народности». «Белый», открытый звук, который там культивируется, мне, привереднику, тоже кажется каким-то… нахальным. А тут, в кубанском «разливе», почти все услышанное ложилось на душу.

Я не мог не заинтересоваться руководителем этого музыкального феномена. И оказалось, что он, Виктор Захарченко, был еще в консерватории учеником Владимира Николаевича Минина. Как говорится, «вот что значит школа». В чем смысл этого моего трехстраничного отступления? В том, чтобы читатель знал: мой интерес к этому человеку не случаен. Он для меня авторитет.

 

…Вот я и возвратился к упомянутой телепередаче. В ней хормейстер, в частности, рассказывал о тяжелейших увечьях, полученных им в автокатастрофе. Маэстро тогда едва выжил, предварительно побывав в глубокой и длительной коме. В заключение рассказа о той драме Захарченко поделился откровением, очень важным для меня.

«Все, что посылает нам Господь, абсолютно все, посылается нам для вразумления. И слава Богу за все. Потому что если бы не было всего этого, я бы сегодня был другой. Уже когда я лежал больнице, у меня произошло некое второе рождение как композитора. Я читаю стихи – слышу музыку, читаю стихи – и слышу музыку. Раньше – все за инструментом, а теперь – никакого инструмента, она сама звучит. Я брал клочки бумаги, чтобы записать. Песни приходят откуда-то извне. Это удивительно, это таинственно, это трудно объяснить…»

Да, объяснить чудо едва ли возможно, но признать его, как это сделал Захарченко, оказывается, легко. Так зачем же я прихожу в замешательство от своего «некоего второго рождения», стесняясь, можно сказать, самого себя? Оказывается, о нем можно говорить. И, соответственно, писать.

Самые труднопреодолимые границы – те, которые сам себе поставил.

 

Я подвожу черту не только под книгой «Шелопут и прочее», но и под предшествовавшими ей «Шелопутом и Королевой», «Шелопутом и фортуной». Неясное влечение, в чем-то графоманское (но не только), долго водило «моим пером» (забавный эвфемизм – по отношению к лицу, забывшему, как пользоваться бумагой при письме). Но ровно пять страниц назад, когда одна фраза увязала состояние души с… болезнью, у меня вдруг исчез интерес к минувшим каждодневьям, он вытеснился иного рода дотошностью – ухватить подоплеку, уяснить что-то из первопричин моих воспоминаний длиной в три книги.

Да, главная пружина – желание выявить и проартикулировать мою собственную, единичную правду об ушедшем любимом человеке. По возможности отвеянную от любых иных «правд». С какой целью? Видимо, чтобы познать смысл своей жизни, узнать правду и о себе. И снова вопрос: для чего?.. А вот этого – не знаю. Почему, например, иногда неодолимо хочется клюквенного (или брусничного) сока?.. Может быть, анахронизм детства? А то и эмбрионального младенчества?..

Однако, перебрав снова эпизоды повествования, я заметил, что их почти все единит. Рассказывая про Галину и про себя, с самого начала я ступил в зону любви – и по сию пору, вот до этой фразы, которую пишу, не вышел за ее пределы. Перебирая имена людей, заполнивших страницы мемуаров, понял: в основном они возникали на авансцене памяти или под светом моего добросердечного отношения, или в отблесках любви к Гале. Это относится даже к тем немногим персонажам, которые по воле вспоминавшегося случая выглядят не слишком симпатичными. Однако если когда-то, за рамками текста, между мною и ими была теплота, она неизбежно сохранилась как некий остаточный, реликтовый свет. И он тоже дорог и… неустраним.

Есть, есть в моих рассказах и подлые люди. Я, по-моему, никого из них не назвал по имени, и скажу откровенно: мне еще предстоит разобраться с ними в определении их места в моем «психическом подпространстве». По мнению некоторых исследователей пространства-времени, от этого может зависеть вероятность встречи с ними за пределами нынешнего существования. Если это так… Впрочем, об этом – в другой раз.  

Здесь же, повторюсь, мое постоянное, навязчивое, неизбывное – любовь. Но и с уточнением: ареал любви населен не только людьми, но и иными сущностями («эйдос» по-древнегречески), без которых жизнь – не жизнь. Например, работа, профессия. Как бы я существовал без любви к ней? То была бы, наверно, не жизнь, а нудьга… Или моя тайная «незаконная» зазноба – музыка, вкрадывающаяся время от времени в мозговые извилины какими-то прельстительными звучаниями, а то и целыми мелодиями. Я знаю, вот уж это – точно графомания (проверено). Но ведь и она – любовь моей жизни, может быть, более заветная, чем работа, потому как «тайная»…

И вот еще «сокровенность» – пристрастие ко всему антинаучному, эзотерическому… А еще коты и кошки… И книги… И Иннокентий Смоктуновский… И Плотинка на Исети (Свердловск-Екатеринбург)… И Левбердон (левый берег Дона, Ростов-на-Дону)… И нью-орлеанский диксиленд (когда-нибудь объяснюсь и по этой еще одной музыкальной опции)… Объектами любви, на удивление, перенаполнена жизнь.

Когда это уловишь, все становится до банальности просто. «Кто же этого не знает!» Я не знал, точнее – не замечал разумом душевную сопричастность многому из того, что, собственно, составляет мое пребывание на этом свете. Знал грубо-словесно как все – про жизнь, смерть, любовь… А сейчас, давший сам себе подробный отчет, познал – как только я. И рад пройденному. Хаотичное кружение по электронным адресам, уводившее то в интимность исповеди, то в детали профессиональной специфики, оказалось, было подчинено упрятанному от меня замыслу и привело к некоему… итогу? ответу?.. Нет, к осознанию многого сокрытого под паролем «Любовь» – словом, наиболее обманным, чем другие существительные.

…«Любовь, что движет солнце и светила». Всяк умеющий читать сотни раз, если не больше, встречал это чеканное выражение Данте Алигьери из «Божест-венной комедии». Даю голову на отсечение – в девяти из десяти случаев как поэтическое восславление великой силы человеческой любви. К примеру, скажем, чувства самого Данте к Беатриче. Не будь его, как знать, может быть, и не было бы столь выдающегося творца?

Многие поэтические сборники, посвященные нежной страсти, открываются именно этой строкой о солнце и светилах. И уж потом Пушкин – «Я помню чудное…», Шекспир с «над бурей поднятым маяком»,  Тютчев с «Любовь, любовь – гласит преданье»… Много раз переизданная книга с любовными посланиями выдающихся людей так и называется – «…Что движет солнце и светила». Ее составитель пишет в пред-варяющей заметке: «…Этот мир – живой, он вечно живой и сегодняшний, в нем и сейчас наслаждаются тишиной долгого пастушеского дня Дафнис и Хлоя, и ищет Изольду Тристан, и помнит чудное мгновение Пушкин».

Хочу напомнить, что Данте Алигьери сам написал много стихов о любви, можно сказать, в первую очередь ими и прославился. Но строка о движении солнца и светил к ним никакого отношения не имеет. Как не имеет и абсолютно никакого символического смысла. Она касается только и исключительно солнца и других небесных объектов. Которые подчиняются неистребимой силе вульгарно материальной природы.

…Но страсть и волю мне уже стремила,

Как если колесу дан ровный ход,

Любовь, что движет солнце и светила.

Читал ли эти строчки литературовед, который написал: «Данте приходит к пониманию того, что миром движет любовь». Данте, непревзойденный певец любви – и ее сравнение с неким «ровным (!) ходом колеса»? Могло ли это исходить от человека, сказавшего, например, такое:

Ведь если нам любовь извне даётся

И для души другой дороги нет,

Ей отвечать за выбор не придётся…

А все просто. Поэт в двух этих случаях имел в виду разное. Он увлекался философией и хорошо знал представления глубоких умов античности о мироздании. В частности, о движении как свойстве, точнее, как об абсолютном способе существования материи. Именно об этом идет речь в нетленной строке Части III. Рай «Божественной комедии». Спрашивается, причем здесь «любовь»?  А при том, что она – из Священного писания, прямо-таки испещренного «любовью», особенно когда речь о бытийственном. Обратим внимание, что в каких-то местах она могла бы быть заменена понятием «движение», выраженным в самых разных языках. Да и Данте по правилам стихосложения мог сделать это. Однако мог ли он позволить себе в «Божественной комедии» избежать принятой апостолами терминологии, относящейся к самому определению Бога?  «Бог есть Любовь». Именно Он (Она) движет Солнце и светила (а вообще-то абсолютно все на свете – согласно формуле материи-движения). Автор «Божественной комедии» прямо так и говорит, без малейшего намека на иносказание.

Другая же цитата из Данте – с тем же словом, но совершенно с другим содержанием. Поэт средневековья не мог не знать отношения церкви к любви мирской. Вот типичные высказывания двух мыслителей-святи-телей. «Евангелие отвергает любовь, зависящую от движения крови, от чувств плотского сердца»; «Бог дал людям слово «любовь», чтобы они именовали этим словом свои взаимоотношения с Ним. Когда люди, злоупотребив этим словом, начинают называть им свое отношение к земному, оно теряет свой смысл».

Надо ли тратить хотя бы минуту читательского внимания на пояснение: это – ересь, с точки зрения великого поэта.

И я не могу не согласиться с ним.

Но у меня возникла гипотеза. «Любовь» была выбрана авторами Евангелия главным, после Бога, словом потому, что оно было доходчивей и ближе простым людям, чем еще более отвлеченные понятия – благость, милость, кротость, милосердие… Созидая сущее (в интерпретациях апостолов), Создатель в избытке проявляет эти качества по отношению к смертным. В ответ Он того же ждет от них – касательно не только Его самого, но и друг друга, и… всего Им сотворенного. Разве не в этом смысл Евангелия, если кратчайше законспектировать его?

Вот, собственно, и вся любовь, когда она Божественная. В отличие от всякой иной, много раз растолкованной (якобы!) в энциклопедиях и словарях.

 

Думаю, могу спросить от имени проницательных читателей: почему это не было сказано сто страниц назад, когда речь шла именно и о евангельской, и о разных видах сугубо земной любви? Отвечаю: потому что тогда это не пришло в голову. Сделать же вставку сейчас, задним числом, было бы фальсификацией по отношению ко всем трем «Шелопутам» с их главным правилом: сцепление эпизодов, причин и выводов должно следовать согласно сложившимся в тексте невзначайностям, игнорируя рецепты рассудка. Нарушение принципа (беспорядка) могло погубить затею – узнать что-то про себя. А я бы тогда сам перед собой стал обманщиком.

…Скажите, пробовали вы, поймав себя на какой-либо мысли, раскрутить назад умственную цепочку и обнаружить ее первоначальный зародыш? У меня это никогда не получается. Но вот эта рукопись, если бы удалось запустить ее, как кинопленку, в обратном порядке, от конца к началу, – как раз и была бы подобием такой операции.

Божьей милостью сочинитель Дмитрий Быков, съевший собаку на теме писательства, так ответил на вопрос радиослушателя «Эха Москвы»: «Правильно сказал Борис Стругацкий, Царствие ему небесное: «Пока получаешь удовольствие, это графомания. Когда начинаешь мучиться, значит пошла литература». Читатель, дошедший до этой, последней странички, знай: я не мучился, я получал удовольствие.


26 июня 2017 г.

 

   


Сопряжение
 К нашим зарубежным читателям
 Общество

Отзвук
 Злоба дня

Это мы
 Портреты

Обстоятельства
 Горожане

Обыкновения
 Нравы
 Даты

Здравствуйте!
 Медицина

Галерея
 Имена

Досуги
 Разное

Напоказ
 Творчество

Улыбка
 Юмор

Почитать
 Литература

Гласность
 Россия

В начале
 Основы всего

Татьяна
 Женские вопросы

Спорное
 Гипотезы

Так и есть
 Истинно

Добро пожаловать
 Собратья

Без преград
 Наши в Америке
 Наши в Ираиле

Диссонанс
 Несогласие

Иные
 Не мы
     
Распродажа культурных файлов FILE-SALE.RU. Новинки: